Тогда я спросил Прона за поэзию – целую жизнь мне было тоскливо без людей, готовых говорить о стихах. В ответ он долго кривил лицо, ронял за одним словом невпопад другое, такое же лишнее, а потом вдруг признался, что стихов не читает вовсе, как и всех остальных книг.
После чего мы целую минуту брели молча.
– Лучшие стихи на русском языке написал Осип, и лучшую прозу – Исаак... – сказал, наконец, Проня, вроде как примирительно.
– А я думал, что казачий кайсак Васильев и внук Леона Леоновича! – с разлету ответил я, все еще надеясь на продолжение беседы – пусть бы она превратилась в спор, так тоже радостно.
– Даже не знаю, кто это, – брезгливо отмахнулся Прон и, пока я еще не успел обидеться, предложил, улыбаясь всеми большими зубами: – А пойдем ко мне?
Он оказался вовсе не тем, что возник лет семь назад на сцене, где разгонял пургу, заплетая горестный голос в гитарный передрызг и серебряные нити флейты.
Вернее сказать, он сразу был иным – но откуда я мог догадаться.
С тех пор я и сам многим кажусь не тем, кого они надумали и хотели б видеть впредь, – а какая моя вина в том? Нет ее!
Всякий желает, чтоб его любили как есть, – но никакой человек не лежит камнем на одном месте, чтоб трижды обойти вкруг него и привыкнуть раз и навсегда. Человечья душа течет себе, пути не зная. Берег вдоль – то пологий, то отлогий, пока спешишь рядом, стараясь поспеть за течением, весь обдерешься о прибрежные кусты. Плюнешь и пойдешь назад, навстречу теченью...
Мы поднялись на второй этаж – оказалось, что Проня живет в коммуналке, где я обнаружил весь сопутствующий соседский реквизит уже в коридоре: железный таз, в котором можно было б вымыть лошадь, велосипед, ловящий всякую встречную брючину на педаль и тут же начинающий радоваться добыче отвратительным дребезжащим гоготом, коробка из-под холодильника, которую стоило бы использовать в качестве черновика для средних размеров эпопеи, скалка и скакалка, сто сорок пар обуви, бельевая веревка, увешанная мокрыми полотенцами, чуть что плотно припадающими к твоему лицу.
– Заходи, – шепотом сказал Проня, приоткрывая свою дверь; он вообще вел себя так, что было ясно: соседей следует опасаться, если они очнутся – всем станет плохо.
Нас встретила его флейтистка, она была в шерстяных носках, в домашних брюках, в рубашке, завязанной узлом на животе, хотя сразу чувствовалось, как тут прохладно.
Я точно знал, что до недавних пор они вместе не жили – Прон все гулял сам по себе, – и поэтому несколько удивился.
– Садитесь, садитесь, – искренне обрадовалась хозяйка.
В комнате Проша стал говорить на полтона выше и наглядно повеселел.
– Все шутки у тебя, все шутки, – смеялась хозяйка.
– От такой шутки половина хера в желудке, – отзывался Проня, забавно моргая.
Хозяйка сходила на кухню и скоро вернулась с чайником и блинами.
– Напекла вот, – сказала она, заранее поглядывая на Прона, будто зная, что он и здесь сострит. Прон не заставлял себя ждать, отзываясь на всякое ее слово кудрявой скабрезной рифмой.
Чай он пил громко и голову поднимал, как птица, проглатывающая воду, – носом вверх.
Мои новые товарищи, по негласному правилу недополучивших успеха музыкантов, скоро завели беседу про какой-то свой давний концерт, на котором было смешно, крикливо и многолюдно. Вел повествование, конечно, Прон. Его подруга лишь поддакивала да поправляла изредка говорившего: ей-то, похоже, был куда важней добрый сердечный настрой друга, а не рассказ, в котором Прону предстояло порвать разом три струны, не имея запасных, сорвать глотку и таки выбить кого-то сапогом со сцены.
– Время было – как форточку с петель сорвало, – развоспоминался Проня, улыбаясь большими зубами.
Было понятно: в те годы ему так хорошо дышалось, что до сих пор воздуха в легких хватало не задохнуться.
– Ты помнишь те дни, милый человек? – спросил меня он. – Ты ведь тоже помнишь?
– Как сейчас, – согласился я и, как мог, рассказал свои ощущенья.
...Мы стоим посреди площади, как воронье на льдине. Рядом грязные кремлевские башни, переделанные в кабаки. Речка Волга чуть ниже, и кажется, что до нее запросто дострельнуть сигаретным бычком. Если забраться на ближайший холм и, щурясь от солнца, присмотреться, можно разглядеть посередь земли щербатые разломы, куда, маршируя, осыпаются полки и знамена, цимбалы, кимвалы, и следом сползает почта, вокзал, телеграф – всё, что когда-то захватили в первую очередь и теперь сдали за так.
Но когда стоишь на земле сам – ничего такого не видно. Вокруг подтаивающая новь и всем весна. Сияющий Прон пьет пиво и, дорвавшись до гитары, неистово перечисляет три тысячи слов в рифму...
– Полки, знамена, телеграф, – внимательно выслушав меня, удивился и засмеялся Проня. – А они-то к чему?
В ответ мне пришлось пожать плечами – никаких слов не нашлось. Ко всему, Прон, ко всему.
– Я вырос в настоящей иудейской семье, – сказал Проня, глядя мне в глаза. – Мою маму всегда пугали любые цимбалы и кимвалы. И я тоже не умею ими пользоваться... Лучше пойду еще чаю налью.