Три года назад казалось, что он вот-вот станет настолько вровень, а то и выше Сашбаша, так, что могила прежнего подзарастет травой забвенья, — но, наверное, какая-то сумятица просквозила во временах, и все случилось иначе.
…если б я присмотрелся тогда — я б уже в тот день догадался о будущем, но я еще не умел присмотреться…
Проня по-прежнему располагался высоко и громоздко в пространстве. Шапка волос его струилась и оползала. Встряхивая головой, он сбрасывал назад волосы с глаз но получалось это совсем ненадолго — спустя секунду опадала одна прядь, другая, потом пышно ссыпалась третья, — и вот снова глаз Прони было не различить.
Вокруг него стояли мои товарищи в черной, немаркой одежде — впрочем, привычно грязные, как скоты.
Проня шутил. Все громко смеялись. Иногда резко пахло пивом.
Мне махнули рукой, я кивнул в ответ, но подойти не захотел — я не люблю этого. Прон заметил меня сам.
— Иди сюда, — позвал и, когда я еще был в трех метрах от него, протянул навстречу баклажку пива.
Я выпил; показалось, что там слюна. Наверное, пиво было разбавлено чуть больше, чем обычно.
— Ты тоже сочиняешь? — сказал Прон, нависая надо мной сначала плечистым телом, а потом носом. — Споешь?
В углу дворика, как провинившаяся, стояла гитара.
— Нет. Не умею. Не спою.
— Отдай тогда, — сказал Прон и, смеясь, забрал у меня баклажку с пивом.
На третьем университетском курсе в мою группу угодила она.
Кудряшки у нее были все те же, пальтецо по-прежнему короткое, она чуть раздалась в скулах и еще чуть-чуть в бедрах, но мулаточья ее, черноглазая красота оставалась, как и раньше, наглядной, дразнящей.
Фамилия ее была Корсунская.
Курила она по-прежнему тонкие сигареты, только свитерок оказался другой, похуже, красный, мягкий, обильный, — мне такие не нравятся.
— Ты помнишь меня? — спросил я.
Она улыбнулась, хмуря лоб. Не помнила.
— Ты Рада? — спросил я.
Она кивнула головой так, будто у нее на макушке лежал камешек и она его сбросила.
— И я, — сказал я.
Мы немедленно подружились.
Я и после армии был в некотором смысле недоразвит — и в этом мы вполне совпали. Я хочу сказать, что она ни с кем не спала.
Когда с человеком общаешься несколько месяцев, куришь по тридцать три сигареты до учебы, отсиживаешь, пересмеиваясь и обмениваясь записочками, четыре пары, потом забредаешь в кафе съесть по пироженке — такие вещи быстро становятся очевидны. Не спала и не очень интересовалась этим.
Все, что она делала с собою в качестве молодой женщины, — красила глаза и едва подводила губы. Сережки какие-то висели еще, но, судя по заросшим проколам, она надела их лет шесть назад, и то по настоянию мамы.
Духами не пользовалась, джинсов у нее было две пары — голубые и красные. С голубыми она надевала красный свитер, а с красными какой-то пиджак, в котором все время мерзла.
Сокурсницы спрашивали: Корсунская, когда свадьба? — а мы даже не целовались ни разу — как-то в голову не приходило.
Я, в пику ей, прозвал себя Нерад, — а что, красиво. Рада и Нерад.
Полностью имя звучало как Нерадив.
На особенно скучных парах я сочинял ей маленькие сказки и отправлял на огрызках бумаги. Сокурсницы понимающе косились на то, как мы обмениваемся этими записками.
«…Было нас три брата — Нерадив, Неучтив и Нарратив», — так обычно начиналась сказка. Последний брат был самый одаренный, средний самый буйный, а я, понятно дело, унаследовал от неведомого отца черты скромности, печали и некоторой лености рассудка.
Затаясь, я ждал, когда Рада, читая, засмеется где-то позади меня. Она действительно почти всегда смеялась.
«Если вы пришли сюда свидания назначать, — повысил как-то и так огромный голос преподаватель античной философии, — то вы ошиблись местом!»
Для братьев пришлось выдумать сестер. Та, что Бледна, — была болезненна, но втайне склонна к пороку, та, что Груба, — вела себя неподобающим образом со всеми, кто рискнул заговорить с нею, и лишь Рада являлась средоточием неизъяснимого женского.
Естественно, что Груба должна была достаться Неучтиву, а Бледна — Нарративу.
Раде же я готовил судьбу иную: утренний чай с молоком, мед, пчела ползет по занавеске, потом падает в блюдечко и злится, что утопает, горячая простыня, подушка почему-то лежит черт-те где, а не там, где положено, свитер грубой вязки на голое тело — он больно колется, но Раде хочется выбежать за яблоком, а когда она вернется с розовым плодом — я влезу под свитер и потрогаю ее, скажем, живот.
«Лучшего места, чтоб назначить свидание, и быть не может, — представляя все эти картины, хотя и не рискуя описать их Раде, мысленно отвечал я преподавателю. — …Это ты, глупец, со своей никчемной философией все перепутал».
Но жизнь, как обычно, играла свою игру, и Нерадив остался ни с чем.
Сначала появился какой-то рыжий, костлявый, рукастый мутень — Рада сама привела его с собою в университет.
Он сидел всю пару со свирепым видом, вытянув перед собой руки и глядя на них. Когда я, сидевший за соседней партой, не без иронии косился на Раду, он сразу же начинал сжимать и разжимать кулаки.
Сжимал до посинения — а разжимал с некоторым костяным хрустом.