Читаем Воспоминания полностью

Как-то среди лета Волошин появился в сопровождении невысокой девушки, черноволосой, с серо-синими глазами. Ирландка Вайолет {Вайолет Харт – художница.}, с которой он сблизился в художественных ателье Парижа. Он оживленно изобразил сцену её приезда: был сильный ливень, горный поток, рухнув, разделил надвое коктебельский пляж… Он и Вайолет стояли по обе стороны его, жестами, беспомощными словами перекликались, наконец она разулась и, подобрав платьице, мужественно ринулась в поток – он еле выловил её. «И первым жестом моего гостеприимства было по-библейски принести чашку с водой и омыть ей ноги». Вайолет тихо сияла глазами, угадывая, о чем он рассказывал. Мы переходили на французский язык, на английский, но на всех она была немногоречива. её присутствие не нарушило наших нескончаемых бесед, только мы стали больше гулять, наперебой стремясь пленить иностранку нашей страной. Она восхищенно кивала головой, в испанских соломенных espadrilles {Мягкие туфли (фр.).} на ногах козочкой перебегала по скалам и, усевшись на каком-нибудь выступе над кручей, благоговейно вслушивалась во французскую речь Волошина – речь свободно текущую, но с забавными ошибками в артикле.

Эта тихая Вайолет так и осталась в России, прижилась здесь, через несколько лет вышла замуж за русского, за инженера, и, помню, накануне свадьбы, в волнении сжимая руки сестры моей, сказала ей: «Max est un Dieu!» {Макс – это бог (фр.).}

На нашей памяти Вайолет была первой в ряду тех многих девушек, женщин, которые дружили с Волошиным и в судьбы которых он с такой щедростью врывался: распутывая застарелые психологические узлы, напророчивал им жизненную удачу, лелеял самые малые ростки творчества… [13] Все чуть не с первого дня переходили с ним на «ты». Какая-нибудь девчонка, едва оперившаяся в вольере поэтесс, окликала его, уже седеющего: «Макс, ну Макс же!» Только мы с сестрой неизменно соблюдали церемонное имя-отчество, но за глаза, как все, называли его «Максом». И в памяти моей он – Макс.

Вот я впервые в Коктебеле, так не схожем с теперешним людным курортом. Пустынно. Пробираюсь зарослями колючек к дому Волошина. У колодца, вытягивая ведро, стоит кто-то, одетый точь-в-точь как он, с седыми, ветром взлохмаченными волосами, – старик? Старуха? Обернувшись к дому, басом, сильно картавя, кричит Максу какое-то приказание. Мать! Но под суровой внешностью Елена Оттобальдовна была на редкость благожелательна, терпима, чужда мелочности. По отчеству будто немка. Но я не знаю, никогда не удосужилась спросить её о её прошлом и о детстве сына. Нам было тогда не до житейских корней. Помню только фотографию красивой женщины в амазонке с двухлетним ребенком на руках и знаю, что вот таким она увезла его от мужа и с тех пор одна растила. Но какое-то мужеподобие её лишило нежности этот тесный союз, и, по признанию Макса, ласки материнской он не знал. Мать ему – приятель, старый холостяк, и в общем покладистый, не без ворчбы. И хозяйство у них холостяцкое: на террасе с земляным полом, пристроенной к скромной даче, что углом к самому прибою, нас потчуют обедом – водянистый, ничем не приправленный навар капусты запиваем чаем, заваренным на солончаковой коктебельской воде. Оловянные ложки, без скатерти… Оба неприхотливы в еде, равнодушны к удобствам, свободны от бытовых пут.

Но в комнате Волошина уже тогда привлекало множество редких французских книг и художественная кустарная резьба – работа Елены Оттобальдовны.


«15 августа 1907 г.

Дорогая Аделаида Казимировна.

Маргарита Васильевна приехала вчера в Коктебель. Но мы не сможем собраться на этой неделе в Судак. Сейчас она устала очень, а в воскресенье я должен, к сожалению, читать на вечере в пользу курсисток в Феодосии. Так что мы приедем не раньше, чем во вторник на следующей неделе».

Коктебель, кажется, одержал на этот раз победу над её сердцем. Венки из полыни и мяты, которыми мы украсили её комнату, покорили её душу во сне своим пустынным ароматом.

Эти дни я все твержу про себя стихи Шарля Герена [14]. Послушайте, как это хорошо:


Contempte tous les soils le soleil, qui se couche;

Rien n'agrandit les yeux et l'ame, rien n'est beau,

Comme cette heure ardente, heroique et farouche,

Ou le jour dans la mer renverse son flambeau.

{Каждый вечер созерцаю заходящее солнце;

Ничего нет значительней для глаз и души, ничего прекрасней,

Чем этот пылающий час, героический и жестокий,

Когда день опрокидывает в море свой факел (фр.).}


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже