Они приехали под вечер. Почти не заходя в дом, мы повлекли Маргариту на плоскую, поросшую полынью и ковылем гору, подымающуюся за домом. Оттуда любили мы смотреть на закат, на прибрежные горы. Опоздали: «героическое и жестокое» миновало. Но как несказанно таяли последние радужные пятна в облаках и на воде. Лиловел тяжелый Меганом. Я не знаю, откуда на земле прекрасной открывается земля! Наше ли общее убеждение передалось Маргарите, только она, закинув голову, шептала: «Да, да, мы как будто на дне мира…» Волошин счастливым взглядом-одним взглядом – обнимал любимую девушку и любимую страну: больше она не враждебна его Киммерии!… Мы долго стояли и ходили взад и вперед по темнеющей Полынь-горе. Волошин рассказывал, как накануне Маргарита зачиталась с вечера «Wahlverwandtschaft» Гёте и когда кончила роман, то была потрясена им тЬк, что в 3 часа ночи со свечой в руке, в длинной ночной сорочке, пошла будить – сначала его, но не найдя в нем, сонном, желанного отклика, приехавших с нею двоюродную сестру и приятельницу и, подняв весь дом, стала им толковать мудрость Гёте. Маргарита, смеясь смущенно: «Но как же спать, когда узнаешь самое сокровенное и странное в любви!»
У нас начались новые дни, непохожие на прежние с Волошиным. То застенчивая, то высокомерная, Маргарита оттесняла его: «Ах, Макс, ты все путаешь, все путаешь…» Он не сдавался: «Но как же, Амори, только из путаницы и выступит смысл».
Он оставил её погостить у нас и, простившись с нами у ворот, широко зашагал в свой Коктебель – к стихам, книгам, к осиротевшей Вайолет.
Маргарита не ходок. Мы больше сидели с ней в тени айлантусов в долине. Зрел виноград. Я выискивала спелую гроздь розового муската и клала ей на колени, на её матово-зеленое платье. Она набрасывала эскизы к задуманной картине, в которой Вячеслав Иванов должен был, быть Дионисом или призраком его, мерцающим среди лоз, а она и я – «Скорбь и Мука» – «две жены в одеждах темных – два виноградаря…» (по его стихотворению [15]
). Мы перерыли шкафы, безжалостно распарывали какие-то юбки, темно-синюю и фиолетовую, крахмалили их: она хотела, чтобы они стояли траурными каменными складками, как на фресках Мантеньи. Картина эта никогда не была написана. И говорили мы чаще всего о Вяч. Иванове, о религиозной основе его стихов, многоумно решали, куда он должен вести нас, чему учить… Маргарита печалилась, что жена мешает ему на его пути ввысь. Все было возвышенно, но все – мимо жизни. Это была последняя моя длительная встреча с нею. Осенью она надолго уехала за границу. Через годы – и ещё через годы – я встречала её, и всякий раз она была все проще и цельнее, все вернее своей сущности, простой и религиозной. Но здесь я роняю Маргариту – не перескажешь всего, не проследишь линий всех отношений.Я слишком долго задержалась на первом и интенсивном этапе нашего общения с Волошиным, на лете 1907 года. Далее буду кратче.
Следующую зиму он в Петербурге. Живет в меблированных комнатах. Одинок. Болеет. Об этом и о круге его тогдашних интересов говорит одно из сохранившихся писем к нам.
«Дорогие Аделаида Казимировна и Евгения Казимировна!
Прежде всего поздравляю вас с праздником. Долговременное моё заключение заставило меня оценить разные виды роскоши, которые раньше я недостаточно ценил, имея возможность пользоваться по желанию. Теперь же я мечтаю, как буду приходить к вам, вести длинные беседы, как только восстановится моё ритмическое общение с миром духов, которое, как известно, происходит посредством дыхания.
Как мне благодарить вас за пожелания и за книги. И Бальмонт, и Плотин, и… индюк. Этот дар Веры Степановны {Вера Степановна Гриневич (урожд. Романовская) – дочь коменданта Судакской крепости, библиограф.} тронул меня больше всего и польстил. Я почувствовал себя древним трубадуром. Зимой, когда они удалялись в тишину своего дома и подготавливали к летним странствиям новые песни, из окрестных замков, согласно обычаю, им присылали дары: жареных кабанов, оленей, индюков. Вы понимаете, с какой гордостью приму восстановление этих прекрасных литературных традиций.
У Плотина я нашел очень важные вещи – некоторые почти буквальные совпадения в мыслях и даже словах с Клоделем, о котором мысленно уже пишу.
Я только что закончил статью о Брюсове [16]
. Его общую характеристику как поэта. Прежде чем отдать её в «Русь», мне бы очень хотелось, надо было бы прочесть её вам. Может быть, это можно было бы сделать сегодня вечером или завтра утром? Может, вы можете заехать ко мне?…»