Мержеевский ушел. Я был в полном восторге и сел писать Боре подробный отчет об идеях Мержеевского. Но родители мои нисколько мне не сочувствовали. Доктор показался им вралем и хвастуном, пускающим пыль в глаза.
На другой день мы сидели в приемном кабинете доктора, и, прописывая рецепт, Мержеевский с улыбкой произнес: «Ах! Этот милый толстяк! Кто он такой?»
Речь, конечно, шла о Владимире Федоровиче.
— Не уходите, — продолжал доктор. — Я покажу вам мой этюд. Вот видите: часть дороги, дерево, одинокая скала, там дальше немного моря… И из портретов государей портрет государя Александра Второго написан мной.
Мой отец этому мало верил, как тому, что «Юрий Милославский» — сочинение Ивана Александровича Хлестакова[21]
.[Между тем наш дом оживился прибытием нового лица. Приехал ксендз и постоянно сидел у окошка над лестницей, погруженный в чтение своего бревария. В соседней с нами комнате устроили капеллу, и в воскресные утра все католическое население Аренсбурга тянулось к нашей окраине с нарядными сыновьями Мержеевского и его толстой супругой впереди. Однажды вечером, выйдя на лестницу, мы увидали, что старик Белобрежский, ксендз и доктор Мержеевский куда- то собираются ехать. Они были очень расфранчены, в белых манишках, галстуках и перчатках. «Мы едем к зубному доктору», — поспешил объяснить нам старик Белобрежский, пуская облако дыма. Мои родители переглянулись, и отец пробормотал: «Нет, они едут не к зубному доктору».]
Июль стоял на исходе. Несколько дней я сидел в весьма горячей ванне, надев на колено особый мешок, полный жидкой грязи. После этого температуру ванны стали уменьшать, наконец осталось взять несколько прохладных ванн. Чтобы отпустить нас поскорее из Аренсбурга, доктор разрешил нам брать по две ванны в день, и приятно было садиться по вечерам в свежую воду в 23 градуса. Мой отец обыкновенно пел в ванне разные марши из итальянских опер и учил меня ему подражать, а я, натягивая носки, неизменно напевал немецкую песенку:
Расплачиваясь с фрау Петерсон, отец впадал с этой толстой немкой в тон легкого пошучивания и ухаживания.
Владимир Федорович собрался раньше нас уезжать в Дубельн[23]
. Незадолго до отъезда с ним случилась неприятность. Он потерял в городском саду свой зонтик и, встретив какую-то бедную старушку, напрямик заявил ей:— Отдай мне мой зонтик!
Старушка посмотрела на него твердо и произнесла:
— Я не воровала!
Каждый день потом Владимир Федорович встречал эту старушку, и всякий раз она останавливалась и, глядя в упор ему в глаза, повторяла: «Я не воровала».
— Черт бы ее драл! — кричал Владимир Федорович, сидя у нас накануне отъезда и заливаясь смехом: — Я думаю, когда я буду садиться на пароход, она прокричит мне это ужасное «я не воровала». Это какая-то фурия! Что?
Наконец наступил день отъезда. Я был в полном восторге. Обегал замковую гору, сходил на побережье запасти морского песку и камней для Зязи в Надовражное. Вечером, взяв последнюю холодную ванну, мы сидели в кабинете Мержеевского.
— Выкурим трубку мира! — сказал доктор и затянулся из мундштука, сделанного в виде женской ножки. Заведение уже опустело. Все разошлись. В коридоре слышался топот ног подземной Марии. Доктор позвонил и зычно крикнул: «Юган!» Вошел громадный седой Кит Юган. Доктор отдал ему какие-то распоряжения. Лечение моей ноги шло превосходно, а мой отец, всегда болезненный и хилый, так поздоровел от ванн, что радостно было на него смотреть. Мы расстались с доктором добрыми друзьями и никогда больше не увидали острова Эзеля. Я покидал его, как землю изгнания. Надоели эти болотистые поля, усеянные камнями, холодное море, в которое нельзя погрузиться, вечный ветер[24]
, а главное — крики хозяйки на Федору. Последнюю ночь мой отец совсем не спал. За стеной у Белобрежских была устроена веселая пирушка с участием доктора Мержеевского. Гремели патриотические тосты, и слышалась ругань на русское правительство. Вставать пришлось, едва рассвело, и в ожидании извозчика отец вышел на лестницу, чтобы сказать несколько любезных фраз госпоже Лещинской.Сев на пароход «Большой Константин», мы к вечеру были в Риге. Радость моя росла с каждым часом. Впереди был целый август в Дедове, где жила это лето тетя Наташа, писавшая мне в Аренсбург нежные письма. Вот среди ночи мы сидим с отцом в буфете на станции Бологое, и отец покупает разноцветные коробочки папирос всех сортов. Обыкновенно он набивал папиросы, а в дороге покупал коробочки. Мне казалось, что если курить, то, конечно, не набивать папиросы, а покупать эти красивые коробочки. После Бологого мы уснули, и когда проснулись, уже была близка наша станция. На рассвете мы высадились на платформу, покрытую тенями свежего солнечного утра. Было первое августа, и станционные березы и тополя еще едва желтели. Обычных пролеток и ямщиков не было видно: пришлось немного подождать и разбудить ямщиков, спавших на постоялом дворе.