Тусклый, ненастный день. Несмолкающий шум стоит в зале с линялыми белыми стенами. В классе, где завтракали, пахнет колбасой и дачным сыром; капли дождя стекают по оконным стеклам; швейцар выметает засаленные бумажки… Ни либерализм, ни театр, ни общество товарищей не давали никакой пищи душе. Единственным моим другом оставался Боря, который был тогда в седьмом классе. На Борю, бывшего прежде страстным поклонником гимназии, нашло вдруг непреодолимое к ней отвращение[8]
. Он совсем перестал ходить на уроки и все дни слонялся по картинным галереям. Он посвящал меня в своего любимого поэта Бальмонта, доказывал, что он лучше Пушкина. Водил меня в Третьяковскую галерею, где приходил в экстаз перед Васнецовым. На Рождестве мы поставили наш последний спектакль «Мессинскую невесту» Шиллера[9]. Эльза играла королеву-мать. Маруся — невесту, я и Остроленко — двух принцев. Боря Бугаев и Боря Остроленко изображали хор. В постановке принял участие опытный старый актер, друг моего отца, Владимир Михайлович Лопатин, привезший для Остроленко великолепный парик каштановых волос, падавших на плечи… В этом парике маленький хохол был очень красив. Но, несмотря на то что костюмы и постановка были лучше прежних, спектакль прошел невесело и, естественно, остался последним. Произошел на нем и небольшой скандал. Перед началом в виде увертюры я прочел «Эолову арфу» Жуковского. Затем в роли дона Цезаря я закалывался в припадке несчастной любви и благородства. После «Мессинской невесты» мы играли несколько комических сцен из Горбунова «У квартального надзирателя» и «У мирового судьи»[10]. Мы переодевались в моей комнате для этих сценок, когда до нас донесся яростный визг Николая Васильевича Бугаева. «Как это Николай Васильевич залез на сцену?» — воскликнул мой отец и побежал узнавать, в чем дело. Но оказалось, что Бугаев кричит не на сцене, а в зрительном зале, притом так громко, что слышно в отдаленных концах квартиры[11]. Николай Васильевич находился в крайнем бешенстве: «Эолова арфа», заклание от любви — все это окончательно убедило его, что наш дом отравлен нездоровьем, романтизмом, и корень зла он усматривал в моей бабушке Александре Григорьевне.Сценка из Горбунова, где лакей жаловался мировому судье, что господа, подвыпив, принялись его «терзать» и «морду горчицей мазали», несколько успокоила Бугаева, но за чаем он снова начал свои филиппики. Этим окончательно было сорвано хорошее настроение. На следующий день, когда я пришел к Бугаевым, Николай Васильевич накинулся на меня и отчитывал более часа, визжа, захлебываясь и не давая мне вставить слово в мое оправдание.
Приближалась весна, и мы с отцом поехали к доктору Штейну показать ему мое колено, на котором я всю зиму носил тугой резиновый чулок, так называемую «женульерку». Доктор Штейн жил в мрачной и темной квартире новой Екатерининской больницы. В гостиной была бархатная мебель, висели картины, а в кабинете было холодно и пахло медикаментами. Доктор Штейн мрачно острил, вращая мое колено, и в заключение сказал, что мне необходимо летом поехать на грязи.
— Но не поезжайте на Лиман, там грязь и гадость. Я рекомендую вам остров Эзель, там прекрасный доктор Мержеевский, я его хорошо знаю.
Мы начали готовиться к поездке на остров Эзель, который называли Ослиным островом. Тетя Надя в волнении нас отговаривала: «Невозможно ехать на Эзель, ведь там проказа!» Но, не побоявшись стать прокаженными, мы в начале июня двинулись из Дедова по направлению к Риге. Переночевав в Риге, мы сели на пароход «Константин» и плыли целый день. К вечеру показался остров Эзель. На берегу толпились эстонцы. Старик с белой бородой, росшей на шее, как это бывает у эстонцев, предлагал нам свои услуги и, пиная себя в грудь, рекомендовался: «Я — Константин Нус!»
Город Аренсбург показался нам очень хорошеньким, он весь тонул в зелени. Но на первых же порах нас постигла неудача. Мы объехали все пансионы, и оказалось, что свободных комнат нет. Пришлось ночевать в гостинице «Озилия», под окнами которой склонял ветви огромный каштан. Утром мы пошли в великолепное грязелечебное заведение доктора Мержеевского. Из коридора валил пар, слышался звон ведер, и до нас долетал серный запах. В приемной были круглые бархатные диваны и висели портреты нескольких русских императоров. За кассой сидела толстенная немка фрау Петерсон, все лицо которой было скошено на сторону и покрыто мешочками и морщинками. Рот был поставлен совсем вертикально. По-русски фрау Петерсон изъяснялась очень плохо: до меня доносился из коридора ее крик: «Одиннадцать ходит!», то есть одиннадцатый номер пошел в ванну.