Елизавета Алексеевна рассказывала, между прочим, что она участвует в одном благотворительном аукционе и ей очень нужна хотя бы одна небольшая картина. Она думает обратиться с этим к моей матери.
— О нет! — воскликнули мои тетки хором. — Она никогда не дает своих картин. Лучше не просите.
Придя домой, я передал за обедом об этом разговоре. Моя мать очень возмутилась: «Откуда они взяли? Почему я не даю картин с благотворительной целью? Надо сегодня же отнести!»
И вот я достиг венца желаний. После обеда мой отец завернул небольшой этюд в газетную бумагу, мы сели с ним на извозчика и поехали к Гиацинтовым.
Апрельское солнце склонялось над городом, когда мы сошли с извозчика около небольшого двухэтажного домика в одном из глухих переулков Остоженки[52]
. Я с волнением спрашивал у отца:— Мы позвоним, и кого же мы будем спрашивать?
— Елизавету Алексеевну, — наставительно отвечал мне отец.
Елизавета Алексеевна встретила нас с улыбкой, а при виде картины лицо ее расплылось от удовольствия. Мы уселись в гостиной, куда вошел с папиросой Владимир Егорович и, открывая передо мной портсигар, предложил:
— Угодно?
Я с трудом мог говорить и тонул в блаженстве.
— Не хотите ли чаю? — спросила Елизавета Алексеевна.
У моего отца сделалось лукавое выражение, как будто его глаза говорили: «Приятно иногда согрешить!»
И он кивнул:
— А ведь недурно бы.
Слава Богу! Значит, мы застряли.
Когда чай был накрыт, Елизавета Алексеевна крикнула:
— Kinder, gehen Sie Tee trinken[53]
, — и в столовую вбежали две девочки: одна — старая моя подруга Лиля[54], которую я едва узнал. Это была девочка лет одиннадцати, довольно бледная и тихая, но распространявшая вокруг себя очарование, как букет резеды, благоухающий августовскими утрами. Другую нам представили как ее кузину, Таню Щуцкую[55]. Эта была совсем в другом роде: полная, белая, с зелеными глазами, над которыми совсем не было бровей и в которых сверкали искры. Великолепные золотые волосы струились ей на плечи. Если Лиля была тиха и нежна, то Таня производила впечатление бури и казалась создана из резвости и смеха. Отдельно сидела младшая сестра Лили Соня[56], красивая девочка, с точеным носиком, черными бровками и узкими зелеными глазами. Сидела она сначала очень серьезно и деловито тянула молоко из чашки, не обращая внимания на старших девочек, которые то и дело подталкивали друг друга и фыркали. Но вдруг Соня начала смеяться каким-то своим мыслям и неистово хохотать, расплескивая молоко, так что Владимир Егорович в недоумении восклицал:— Сонька, да что с тобой творится?
Вероятно, все эти фырканья и подталкивания были вызваны моей особой, но я не обращал внимания, созерцая Владимира Егоровича, и блаженствовал. Язык мой заплетался, но я нес какую-то чепуху. С этого дня я каждый вечер прислушивался к звонкам и ждал, что приедет Владимир Егорович. Но бежали недели, а его все не было.
Первого мая, в дождливый, ненастный вечер, у нас был письменный экзамен по алгебре. С математикой у меня уже в этом году дело не клеилось. Добрый старичок Кипарисов видимо дряхлел, вел курс замедленным ходом, так что на апрель падала добрая половина годовой программы, и мы проходили ее наспех. Кипарисов был из бывших военных, человек благородный и добрый, проникнутый чувством долга. Он был прекрасным преподавателем младших классов, умел оказывать на детей моральное влияние, но чем дальше, тем дело шло хуже. Приемы его были слишком детские и отсталые, он казался более арифметиком, чем математиком. Ученики начинали над ним посмеиваться, звали его «моцалко» за его серебряную, как бы приклеенную бородку. «Моцалка» потому, что он от беззубия произносил «щ» и «ч» как «ц» или как «т», и каждый урок твердил нам: «Если по целому узнаются тясти, надо сделать умножение».
Мы дошли до «утета» векселей, который был для меня невероятно труден. Дело оживлялось тем, что один остроумный отрок произносил слова «уплата» и «валюта» и неизменно выкрикивал:
— Уплата в платье, а валюта в туфельках.
Старичок всегда кашлял, среди объяснения задачи лицо его всегда багровело, рот наполнялся мокротой, и он семенил в угол плюнуть. Во время письменных работ по всему классу летали бумажные стрелы: лучшие ученики посылали решение задач более слабым. Я сидел на предпоследней парте, где стоял дым коромыслом. Раз Кипарисов очень на меня вспылил:
— Ты, я заметил, страшно опустился: какие-то легкомысленные улыбочки, и успехи уже не прежние. Обрати внимание.
Это замечание старика больно меня уязвило. Я пересел на переднюю парту, прилег на математику, и Кипарисов сразу оценил мой порыв и стал со мной ласковее прежнего.
Первого мая со мной произошел скандал: я не решил алгебраической задачи. Уже ученики один за другим подавали свои тетради учителю и уходили, а я сидел, в десятый раз начиная задачу, и не в силах выпутаться из дробей, которые получались у меня вместо целого числа. Пришлось подать задачу в незаконченном виде.