Я боюсь наскучить читателю перечнем лиц, которые только случайно мелькают в моем рассказе и скоро исчезнут навсегда. Но не могу не сказать несколько слов об одном мальчике, поступившем в этом году в наш класс из лицея. Антоновский был любитель архиерейских служений, носил посох митрополиту Владимиру[35]
и метал ему под ноги орлецы[36]. Кроме богослужений он любил барышень и, свесив голову набок, мечтательно произносил:— Что может быть лучше, чем барышни!
Держался он скромно, никому не делал вреда, учился плохо всему, кроме Закона Божия. Собою был весьма невзрачен, с белыми глазами и крючковатым носом. Я его скорее любил.
Все способствовало в этом году моему распущению. С одной стороны, был разврат товарищей, с другой — Боря все более посвящал меня в современное искусство, и я старался проникать в разные неуловимые оттенки субъективных чувств и психопатизма. Боря тогда увлекался Шопенгауэром и Ибсеном и старался привить культ Ибсена[37]
у нас в доме. Мой отец этому упорно противился и называл Ибсена дураком. Я старался восхищаться «Северными богатырями»[38], но это выходило у меня не совсем искренно. Зато я еще более, чем Боря, был влюблен в Нестерова[39], который был тогда смелым новатором и которого ругали тогда почти все. Каждая его новая картина являлась для нас событием, и мы часами простаивали около нее на выставке, разъяряясь на ругавшуюся публику. Весенние пейзажи Нестерова, распускающиеся ивы, липовые цветы, хилые березки, грустные, серые реки и монахини в белых платках — все это будило во мне какое-то сладко-нежное воспоминание, наполняло душу тихим, умиленным экстазом. Под влиянием живописи Нестерова я начал читать «В лесах» Печерского и всей душой ушел в мир заволжских скитов. Обыкновенно, когда в гимназии бывали «пустые часы», я дежурил один в классе и жадно читал Печерского. Мне казалось, что из этой книги встает передо мной какая-то старина, в которой я сам когда-то жил, как будто я узнавал знакомые дорогие образы и в «невесте Христовой» Насте, золотокосой и грустной красавице, и в бойкой веселой Фленушке, этой пленнице заволжских келий[40]. Весна в лесах, девушки в белых платках, поющие пасхальные стихиры среди зеленеющих березок, — все это вливалось в душу какой-то щемящей и нежной тоской, и как невыносим был для меня звонок, выводивший меня из этого сказочного мира в скучную будничную жизнь. Но скоро я заметил вредное действие этой книги. Все эти белички в банях, романы скитских девушек под ракитовыми кусточками среди пьяных от полевых цветов лесных пустынь Заволжья начинали волновать мечты. Я вспомнил слова Христа: «Если око твое соблазняет тебя, вырви его!»[41]И бросил чтение на первом томе.
С Колей у меня не было прежней близости. Но я часто бывал в батюшкином доме. Старший Колин брат Ваня только что поступил на филологический факультет и устроил у себя в доме научное общество. Хотя я умирал от скуки, но я считал нужным высиживать вечера, слушая изложения Бокля[42]
. Прежние веселые собрания в доме батюшки, с танцами и шарадами, сменились серой скукой. Студенты играли в профессоров. Ваня читал лекции о том, что Адама и Евы не было и что первые люди надели одежду не из стыда и не для тепла, а для того, чтобы украситься, на что матушка, перемывавшая чашки, отзывалась из столовой:— Смотри, Ваня, папаша не за горами!
— Я не боюсь папаши! — запальчиво крикнул Ваня. — Мое дело правое!
Бедный Ваня очень страдал, его вера разрушалась, а вместе с верой уходило из дома и прежнее непосредственное веселье.
Последнее лето матушка с дочерьми проводила на Балтийском море и вывезла оттуда новых знакомых, нескольких братьев, студентов Кобылинских[43]
. Из них Лев считался особенно блестящим и был ярым марксистом. Он объявил в батюшкином доме курс «Истории русской фабрики». На первой же лекции он пригрозил, что всех лекций по крайней мере должно быть пятьдесят. Читал Кобылинский талантливо и возбужденно, привозил с собой множество чертежей и вешал их на стену. Я из его лекций запомнил только два слова: «Туган-Барановский»[44] и «Haus industrie»[45]. Но однажды он привез с собой человек двадцать гимназистов, заполнивших весь зал. Батюшка, таившийся в кабинете, узнав об этом, строго запретил всякие лекции. Потом они возобновились в маленьком виде, не в зале, а в гостиной, и тайно от Кобылинских. Одна только лекция произвела на меня сильное впечатление и была мной понята. Молодой философ, весьма высокопарный, все время стоявший во весь рост и смотревший вдаль вдохновенными глазами, произнес речь о «пессимизме», где излагал Шопенгауэра, Ницше, Ренана и пр. Я был в полном восторге, а Коля ворчал:— Он все говорил о каких-то мерзавцах.
Между тем Лев Иванович не поправлялся. В одно февральское утро, направляясь в гимназию по переулку, я заметил, что гимназисты попадаются мне навстречу.
Идите домой, — сказал мне один пятиклассник, — Лев Иванович скончался[46]
.