Собор Святого Стефана[94]
меня сразу покорил. Отец водил меня под темными готическими сводами над гробницами с изваяниями коленопреклоненных пап и, указывая на алые и зеленые окна вверху, говорил: «Видишь? Там — рай». Толпы юношей и отроков в белых кружевах проходили мимо, задевая нас дымом кадильниц. Меня поражали застывшие перед распятьями люди, с глазами, полными слез и устремленными в небо. Но тут во мне пробуждался либерализм.— Не возмущает тебя это лицемерие? — спрашивал я отца.
— Нет, — отвечал он со вздохом. — Я рад, что люди еще могут так молиться!
Промелькнули мимо изумрудное Цюрихское озеро и голубое Женевское, и вот мы едем в горах, в дилижансе, а против меня мясистый, красный англичанин курит сигару.
Селение Шамуни стоит на дне долины, и снежные горы загораживают небо со всех сторон. Все селение наполнено отелями: мы выбрали набитый англичанами Hotel de Paris — пятиэтажное узкое здание. Прямо перед окнами белели вершины Бревента, а за отелями поднимались голубые ледники Montenvert и Ледяное море — Мег de glace, над которыми белели вечные снега Монблана. Я карабкался по горам, цеплялся за камни и часто обрывался. После завтрака мы с отцом совершали экскурсии на Бревент, на Мег de glace. Тяжело было подниматься в гору под палящим солнцем, но мой отец, маленький, в запыленных сапогах, упорно шел вперед. Пот катился с меня градом, хотелось пить, и вдруг доносилось журчанье горного ручья, из которого можно утолить жажду. Мы отдыхали в шале. Румяная пожилая француженка певуче приветствовала нас:
— Bonjour, monsieur! Comment va la sante de madame?[95]
— и угощала крепким чаем с сахаром. После этого идти становилось легче. Воздух был холодный, растительность исчезала, на голых уступах гор бродили козы, щипавшие тощий кустарник; селение Шамуни на дне ущелья казалось маленькой точкой, а против нас все ближе и ближе сияла вершина Монблана.Я занимал в отеле отдельную комнату. На столе у меня стоял маленький портрет директора, лежали книги и словари. Каждый вечер я предавался мыслям о Маше и считал дни, тянувшиеся очень медленно. По утрам я с большим словарем Вейсмана[96]
усаживался в тенистом Salon de lecture, среди английских и американских газет, и переводил по одной в день главу Евангелия Иоанна, а перед завтраком отвечал ее отцу. Отец мой в юности отличался горячим мистицизмом и церковностью и много изучал четвертое Евангелие, но теперь он находился под влиянием новой французской критики — Ренана, Ревиля и Стапфера[97] — и указывал мне на противоречия евангелиста, отрицая его еврейское происхождение и подлинность речей Христа. После завтрака я с матерью читал «Cid» Корнеля[98], потом одну главу римской истории Моммсена" и отправлялся в горы[100].В Шамуни я написал первую драму в стихах. Сюжетом ее было изгнание из гимназии старого батюшки Иезуита. Пьеса была шуточная и написанная александрийским стихом. Учитель словесности Вельский являлся в роли Бориса Годунова, могучим фаворитом при директорском престоле. Второй акт был в квартире Вельского: ночью к нему являлась депутация гимназистов с хлебом-солью, умоляя защитить от батюшки. Был и хор стареющих учителей, преподаватели французского языка говорили рифмованными французскими стихами. Изгнание батюшки падало на четвертый акт, в пятом акте директор по-гречески беседовал с тенью Платона. Мне запомнились такие диалоги:
— Ну что супруга Ваша, Николай Иваныч?
— Страдает головой, а особливо на ночь.
Я думаю, что череп у нее с трудом Вмешает путаный ньютоновский бином.
Для женщины трудна работа такова.
От бинома болит, наверно, голова.
— Хотите, я Вам в чай прибавлю коньяка?
— Благодарю, мерси, пожалуйста, слегка!
Вельский (известный своим пристрастием к спиртным напиткам):
— Кому слегка, а мне так лучше до краев.
Вечером мой отец читал вслух «Братьев Карамазовых». До сих пор мне не позволяли читать Достоевского, и первые главы романа производили на меня отталкивающее и жуткое впечатление. Но отец мой был поклонником Достоевского, читал его мастерски, и понемногу я подпал под его влияние. Но со взглядами Достоевского на социализм я упорно спорил. Вообще, о Достоевском у нас в семье были разногласия. Семья моего отца поклонялась ему, бабушка и все родные матери презирали его, а дядя Витя выражался так:
— Читать Достоевского — это все равно что набить сапоги гвоздями и так ходить!
Моя мать очень любила Толстого и весь год читала отцу «Войну и мир» за вечерним чаем, но отец мой сидел с видом скучающим и раздраженным: ему совсем не нравилось.
Прошли дней десять, показавшиеся мне, по крайней мере, с месяц. Раз, войдя в столовую к завтраку, я увидел двух новых англичанок-барышень.