— Что с тобой? Отчего у тебя такое переконфуженное лицо? Не случилось ли, с тобой во дворце чего-нибудь неприятного? — с участием начала расспрашивать маменька.
— Ничего со мною не случилось. Я сам виноват, виноват так, как в жизни никогда не был… Вот посмотри, у меня в этом рисунке медали, в правой ноге у воина, прокралась ошибка; я ее сам не заметил, а от государя она с первого взгляда не ускользнула. Каков молодец, какова у него верность взгляда, а я, скот этакий, еще обозлился на него… А он прав, тысячу раз прав! Гляди: это государь сам поправил мне правую ногу… Что ж ты мне не даешь лаку? Я покрою им карандаш его величества и сохраню эту редкость потомству…
Про эту поправку ошибки отца моего самим государем Николаем Павловичем я слышала от папеньки миллионы раз и видела своими глазами покрытую лаком поправку государя на рисунке отца, который он хранил до конца жизни как зеницу своего ока. Не знаю, существует ли теперь этот старенький лоскуток бумажки, на который с таким сладким чувством воспоминания о былом до глубокой старости порою заглядывался мой отец. И если существует еще эта бумажка, то придает ли ей тот, кому она досталась, ту же цену, какую придавал во время оно первый русский медальер граф Феодор Толстой? Ничего этого я не знаю. Знаю только, что папенька тогда же исправил по указанию Николая Павловича рисунок своей медали и с повинной головой отнес его в Зимний дворец показать государю. И оба они, и царь, и художник, остались очень довольны друг другом…
Покуда все это творилось, время себе шло да шло, и незаметно настал Великий пост, пришла пора молиться и каяться в грехах. Все академические начали поочередно говеть.
Серьезнее всех, кажется, принялся за это религиозное дело Иван Петрович Мартос (недаром он происходил из духовного звания). Он мало того что говел с дочерью своей Катенькой в академической церкви, но после, службы уводил свою Катеньку будто бы гулять, а сам потихоньку от домашних водил любимую дочь по тюрьмам и больницам навещать заключенных и страждущих и там давал ей деньги, чтобы она делала вклады и помогала неимущим… И все домашние знали, куда Иван Петрович повел дочь, но все молчали, потому что старичок хотел, «чтоб это было тайно»… Кроме этого тайного добра, которому старичок Мартос научал свою дочь, у него явно дом битком был набит бедными его и жениными родственниками, которые жили у него на полном его иждивении… Да, можно сказать, что Иван Петрович был истинный христианин.
Какая была наша академическая церковь простенькая, не золоченая, с темненьким военно-походным иконостасом, оставшимся, кажется, еще после императора Павла. Но что было истинно прелестно и грандиозно в нашей старой церкви, это — в самом алтаре, над престолом, что-то вроде отдельного круглого храма на шести гранитных колоннах с бронзовыми вазами и капителью и куполом, писанным масляными красками, изображающим голубое небо, облака и в нем святого Духа в виде белого голубя в сиянии. Помню, рассказывали тогда, что под этим величественным храмом в Петропавловском соборе было выставлено тело государыни Елисаветы Петровны и что после ее похорон Екатерина II отдала это погребальное украшение в дар Академии художеств на вечную память о первой ее строительнице.
Священником Академии в то время был отец Василий Виноградов, очень умный, ученый и красивый собою молодой человек, неизвестно почему всегда грустный и задумчивый. По этому поводу всеведущая академическая хроника рассказывала, что у отца Василия еще до поступления его в духовный сан священника был сердечный роман, что еще в семинарии он был без памяти влюблен в светскую прелестную барышню, но принужден был разлучиться с любимой девушкой, потому что ему дали место скончавшегося священника Академии художеств, вместе с которым ему обязательно надо было взять за себя в замужество дочь его предшественника, не любимую им и некрасивую девицу, что таков стародавний закон духовного ведомства. И вот отец Василий и грустен всегда потому будто бы, что никак не может забыть свою возлюбленную барышню.