Он был очень остроумный, весёлый, компанейский. Он мог говорить на любую тему, и поэтому вокруг него крутилась вся эмигрантская парижская богема. Одним из самых удивительных качеств Хвостенко была, на мой взгляд, та необыкновенная, почти райская лёгкость, с которой он проходил по жизни. Он был весел в самом райском смысле этого слова, это не было грубое веселье, это было веселье свободной души. Он очаровывал людей и был лишён малейшей враждебности по отношению к ним. Он был поэтом, который, пожалуй, должен был жить, скажем, в Петербурге начала XX века, а не в грозной атмосфере современности, и эту грозность и тревожность он как бы не признавал. Для него был только полёт – полёт жизни, полёт вина, полёт дружеской беседы, и он жил, не обращая внимания на быт, не думая о деньгах и не зная всех тех тупых забот, в которые погружён современный обитатель большого города. Он нашёл так называемый «сквот» на Рю де Паради – место для «маргинальных» художников и поэтов. Это был пустующий дом, где собиралась самая разношёрстная публика, и когда уже начиналась перестройка, стали приезжать люди из России, как бы чем-то озарённые… Он принимал абсолютно всех, никакие политические убеждения и прочая чушь для него роли не играли. Он умел видеть в человеке самое лучшее, что в нём было. У нас с Машей были с ним очень тёплые отношения; попросту говоря, это был один из самых наших близких людей… Нам, конечно, было не угнаться за его богемной жизнью, поскольку мы оба работали, но по вечерам начинались тусовки, что слегка напоминало московскую жизнь, только без эзотеризма и серьёзности. Этого в эмиграции не хватало. Если сравнить Хвостенко и его полёт с тем, что было в Москве, с полётом, скажем, окружения Южинского… Там ведь тоже все презирали быт и жили только искусством, поэзией, жили всеми возможными духовными прозрениями, которые только были им доступны. Ну разве Головин не был в совершенно потрясающем полёте? Однако полёт Хвостенко отличался от полёта людей, с которыми я общался в Москве, на Южинском. Его полёт был светлый, беззаботный, райский и весёлый в лучшем смысле этого слова. Конечно, полёт южинских персонажей отличался от Алёшиного своим качеством. Скажем, полёт Головина был слишком серьёзен, невесел; он обладал аурой гротеска. Смех – да, был, но больше было глубины и тяжести, что отличало от Хвостенко почти всех. Была в наших полётах тяжесть, было контролируемое отчаяние, что ли… Лучше сказать, что это было отчаяние при знании того, что мы всё равно спасены. Наш полёт был на грани между бездной и Богом. Другими словами, это был философский, метафизический полёт, а не райский. Таким райским полётом обладал только Хвостенко, а наше – это, конечно, было совсем другое. В качестве символа южинского полёта можно представить ситуацию, когда, например, читают стихи Блока в каком-то предсмертном бреду. Ощущение того, что этот мир напоминает бред, было очень распространённым в нашей среде. Это и радовало, и умиляло, и в то же время казалось чем-то грозным, эсхатологическим. То есть вся атмосфера Южинского была серьёзно-мрачноватой и в то же время бесконечно уверенной в абсолютной безграничности духовных возможностей человека. Каким-то образом ад и рай присутствовали в наших полётах. Действительно, читать Малларме или Бодлера, лёжа на рельсах, по которым на тебя несётся поезд, это, пожалуй, символ; это было великим символом всех наших переживаний. Вспомним Головина: