– Я имею в виду, чтобы на картине было что-то еще кроме синего цвета. Хоть что-то еще. Скажем, пусть на синем фоне будет красный круг или желтый треугольник.
– Это уже давно пройдено, голубчик. Сто лет назад.
Ренсе улыбнулся одним уголком рта, но суровое выражение не покидало его лица.
– Прости, – сказал Альберехт, – я не слишком много в этом понимаю, но признай, что я такой не единственный.
– Ну-ну, крепко сказано. Именно этого-то я в свою очередь и не понимаю. ВЕЧНАЯ БРЕХНЯ О ТОМ, ЧТО НАДО ЧТО-ТО ПОНИМАТЬ. Разве мои произведения не верх простоты? Где ты видел больше небесной простоты: синь, одна лишь синь. Что здесь надо понимать? Здесь просто нечего понимать. К этому я и стремлюсь. Человек, пребывающий в здравом уме, смотрит на мою картину. Смотрит и смотрит. И не мучается вопросом, что она означает, потому что она может ничего не означать. Он не пытается исследовать, правильно ли распределено пространство, гармонируют ли цвета и все ли в порядке с композицией. И с контрастами. С тем, другим, пятым и десятым. Для полотен Ренсе все это не имеет никакого значения. Мои полотна существуют не для того, чтобы о них размышлять, а для того, чтобы существовать, – и они существуют. Но кто хочет, тот может в них углубиться. Человек искренний может в них погрузиться, не размышляя.
Он взял одно из полотен, натянутых на подрамник, встал позади него, так что картина опиралась на его ноги; наклонившись к ней и водя по ней рукой, он принялся давать пояснения. Картина была точно такая же равномерно синяя, как и шедевры, висевшие внизу в гостиной.
– Эта называется «Лазуренсе-121». Лазурный. Синий. Других цветов я не использую.
Он произнес «Лазуренсе» так, словно это французское слово.
– «Лазюранс». Похоже на l'assurance, страхование, – сказал Альберехт. – Ты нарочно так произносишь?[26]
– Разумеется, нарочно. Я не боюсь юмора. Хотя по сути мое творчество в высшей степени серьезно. Эти полотна – страховка моей жизни. Может быть, получу ее не я, но мои дети.
Он немножко помолчал и добавил:
– Если они у меня когда-нибудь родятся.
Альберехт ничего не ответил. Ренсе достал из кармана платок и вытер глаза.
– Откройся воздействию этого цвета. Приди в состояние покоя и ясности духа. Да, мне ни разу не удалось продать тебе ни одной моей картины, но через пятнадцать лет, когда о моей живописи заговорит весь мир, я тебе что-нибудь из нее подарю. Может быть, к тому времени ты до нее дорастешь, в любом случае тебе не придется стыдиться, если твои гости увидят мою картину у тебя в гостиной.
Ренсе снова поставил «Лазуренсе-121» лицевой стороной к стене, где стояли другие картины того же формата, и взял картину из другой связки. Эта была розовая, равномерно розовая.
– Это был мой розовый период, – сказал Ренсе, – «Ренсероз-89». Их я и написал-то всего 89. Все храню, но большинство пришлось скрутить в рулоны. А то, что ты видишь сейчас, – он взял в руки другое полотно, – мой самый смелый эксперимент, сопряженный с большой опасностью, ведь здесь, на чердаке, так сухо.
Альберехт увидел белый прямоугольник, равномерно белый, но обгоревший по краям, причем кружками, в которых белый цвет переходил в желтоватый, затем в коричневый и черный.
– Так выглядит убежавшее молоко на эмалированной газовой плите, – сказал Альберехт. – Ты это и ставил целью?
– Поверь мне, дружище, я не ставлю никакой цели, не вкладываю в картины никакого содержания. Моя живопись ничего не означает. Мои произведения
Эту картину он поставил обратно к стене намного осторожнее, чем предыдущие, и когда снова повернулся лицом к брату, по щекам его катились слезы.
– О господи, Берт! Неужели, когда сюда придут фрицы, на земле не останется и квадратного сантиметра, где я смогу жить своей жизнью?
– Ах, Ренсе! Никто не думает, что в долгосрочной перспективе они выиграют войну. Но будь готов уехать за границу, когда наша армия некоторое время не сможет оказывать им сопротивление.
– Я не могу взять с собой мои картины.
– В Англии ты напишешь новые.
– Напишешь новые! Черт побери! Когда ты несешь такую хрень, я чувствую себя настолько одиноким, словно рядом со мной деревянный чурбан или что-нибудь в таком духе. Написать новые! Ты не говоришь мне в лицо, но про себя явно думаешь, что все это говно. Что я могу оставить все мои полотна здесь и по ту сторону Северного моря написать новые. Туманным воскресным утром. Дело всей моей жизни.
– Тут уж или – или.