Через некоторое время с увольнениями у нас начали, как говорится, закручивать гайки. Раньше увольняемых строили в казарме, проверяли внешний вод, и отпускали в увольнение. Теперь же, сначала проверяли внешний вид в казарме, потом строем вели к дежурному по училищу, к которому таких строев приходило два десятка и процедура осмотра затягивалась часа на два. У дежурного по училищу, при малейшем замечании отбирали увольнительную. Мне расхотелось ходить в такие увольнения, все эти осмотры были для меня какими-то унизительными. Я приспособился ходить в самоволки. Я обнаружил две замечательные аудитории, 237-е, их было две, одна в главном учебном корпусе, а вторая – в корпусе «А», находящемся через дорогу от главного, но самое замечательное было в том, что обе они использовались как читальные залы при библиотеках. Этим я и пользовался. В аудитории, выделенной нашему учебному отделению для самоподготовки, на доске я записывал, что буду находиться в аудитории 237, и спокойно уходил в самоволку, так как проход через проходные у нас был по личным пропускам. Маршруты гарнизонных патрулей я знал прекрасно и никогда на них не нарывался, спокойно гуляли с Галей по Харькову, а к концу самоподготовки возвращался в нашу аудиторию. Если во время моего отсутствия была проверка и меня в 237-й аудитории не обнаруживали, я спрашивал, в каком корпусе меня искали, и, соответственно, говорил, что я был в другом корпусе, мне обычно верили, и мои самоволки всегда сходили мне с рук. Только один раз я чуть было не попался патрулю из авиационно-технического училища ХВАТУ-2, но они были далековато, и мы успели скрыться, зайдя в находящийся неподалеку кинотеатр. Во время одной из таких прогулок Галя вспомнила школу и рассказала какую-то историю, которая случилась в прошлом году, когда она училась в восьмом классе. Я не помню, что это была за история, я помню только то шоковое состояние, в которое я погрузился, услышав это сообщение.
– С малолеткой связался, – молнией промелькнуло в мозгу. – Она поступила в училище после восьмого класса, а не после десятого, как почему-то решил я.
Гале я ничего не сказал, но от шока я не мог отойти две недели, не ходил ни в увольнения, ни в самоволки.
А в нашем училище ввели еще одно нововведение: ходить можно было только строем, всякие одиночные передвижения должны были осуществляться либо бегом, либо строевым шагом. К такому идиотизму я не был готов и посчитал этот приказ издевательством над людьми. Я наконец-то понял, что такое армия, и в какой дурдом я попал. Мне очень не хотелось, чтобы надо мной издевались подобным образом все предстоящие 25 лет службы и написал рапорт на отчисление из училища, честно указав причину, что не желаю служить в таком дурдоме предстоящие 25 лет. Прочитав мой рапорт, начальник курса, которого, кстати, я уважал, и который был прекрасным командиром и человеком, тут же порвал его и сказал: «Да успокойся ты. Дурных приказов в твоей жизни еще будет очень много, не обращай на них внимания. Этот тоже скоро забудется, через месяц о нем никто и не вспомнит. А теперь иди отсюда».
Я вспомнил, что уже наблюдал исполнение подобного дурного приказа самого Министра обороны СССР. Это было во время моего поступления в училище. Какой-то иностранный атташе увидел наших офицеров в повседневной форме в рубашках, без кителей, и спросил министра обороны, что это за туристы. В итоге родился приказ, запрещающий появление офицеров на службе в повседневной форме. Предписывалось нахождение на службе только в сапогах, кителе и с портупеей, то есть в форме для строя. Я видел, как эти бедные офицеры парились в кителях на сорокаградусной жаре, но не имели права их снять, тоже дурдом был полный. Приказ никто не отменял, но через месяц о нем действительно все «забыли».
В течение недели передвижение слушателей (мы были слушатели, как в академии, а не курсанты, чем мы очень гордились) контролировал специально выделяемый училищный патруль, а потом об этом приказе, как и предсказывал начальник курса, все забыли, и все вернулось на круги своя.
Через две недели я отошел от шока, и мы с Галей снова начали встречаться. Я поинтересовался, сколько ей лет.
– Уже пятнадцать. – сказала она, явно считая себя уже взрослой.