Дима прожил у нас все лето. В конце августа он как-то сказал мне: «Тетя Лена, я, наверное, должен вернуться в Иваново. Я понимаю, что уже большой и могу жить сам». Эту фразу я запомнила почти дословно. Слезы душили меня, но я понимала, что не могу ему ничего предложить. Жили мы тогда во Владыкине, как, впрочем, и всю прошлую жизнь, в очень стесненных жилищных условиях – в комнате около 11 кв. м, и было нас уже четверо. И тут вдруг Михаил сказал мне: «Лея, давай оставим Димочку у нас. Я устрою его в ФЗУ при нашем заводе, и мы как-нибудь проживем». Я растерялась, не знала, что делать, как решить эту нелегкую задачу. Тогда, перед войной, мы забрали Диму, спасая его от верной гибели. Окажись он во время войны в Белоруссии, куда переехал его детдом, у него было бы мало шансов выжить. Да и было ему тогда только три года, и решать его судьбу, естественно, пришлось нам. А теперь он стал уже почти юношей. Пусть очень недолго, но Дима уже пожил со своей матерью, и, бесспорно, в нем пробудились какие-то сыновние чувства.
Конечно, за восемь лет, которые Дима провел в нашей семье, он сильно привязался к нам и, я бы даже сказала, породнился с нами. В первое время их совместной жизни Саля очень ревновала Диму ко всем нам, особенно ко мне. Но потом, когда они уже жили в Иванове, отношения у них стали потихоньку налаживаться, и вдруг этот трагический повторный арест опять переломил Димину жизнь.
Без сомнения, если бы Дима заявил, что хочет остаться у нас, то конечно же так бы это и было. Но он сказал по-иному, и я испытала некое раздвоение: с одной стороны, я почувствовала облегчение, что Дима сам решил, как поступить, а с другой – мне было невероятно жаль отпускать его в какое-то Иваново к совершенно чужим людям. При этом меня смущало еще одно обстоятельство. Саля перед арестом почему-то не захотела послать Диму к нам, а посоветовала ехать к сестре или подруге Саре. На первый взгляд это, конечно, было естественно – направить Диму к родным, но почему-то в 1937 году Саля о сестре не подумала. Да и Дима в это лето несколько раз говорил, что мама не хотела, чтобы сын часто встречался с нами. И я в этот раз ответила Михаилу; «Пусть будет так, как решил Дима, тем более что Саля, вероятно, не хочет, чтобы он остался у нас».
И назавтра мы проводили Диму на вокзал.
Расставание было очень грустным. Дима все время молчал, и взгляд у него был какой-то отрешенный. Я видела, что решение уехать в Иваново дается ему с трудом, и сердце мое разрывалось на части. Откровенно говоря, я ждала, что он вот-вот расплачется, попросится к нам, и все образуется само собой. Но Дима проявил характер и не расплакался даже тогда, когда мы расцеловались с ним перед тем, как он сел в вагон поезда, уходящего в Иваново.
С этого момента он словно канул в воду. Перестал отвечать на мои письма, которые я писала на его имя и на имя хозяйки дома, где он жил. Я даже узнала адреса и фамилии его соседей и несколько раз писала им, но они всегда отвечали одно и то же, что не знают, где Дима, так как он куда-то переехал.
Я уж было собралась поехать в Иваново разыскивать Диму. Это был страшный 1948 год, когда прокатилась повторная волна арестов, не менее жестокая, чем в 1937 году. Народ буквально оцепенел от страха, так как НКВД хватал всех подряд, особо не разбираясь.
В нашем поселке тоже было немало арестованных соседей, обычных работяг, никакого отношения не имеющих к политике. И в последний момент я струсила, испугалась, что придется обратиться в Иванове в милицию за помощью в розыске Димы, который по тогдашним звериным законам квалифицировался как сын «врагов народа». И еще неизвестно, смогла бы я после такого обращения в милицию вернуться домой. Да и без милиции искать сына «врагов народа» было небезопасно.
К тому же дети были еще маленькими, и оставлять их надолго с Мишей я, конечно, не могла. Впрочем, и денег для такого поиска у нас тоже было не густо.
Короче, взвесив все эти аргументы, мы с Мишей решили оставить эту затею, тем более что даже если бы мне и удалось найти Диму, то повторно забрать его к нам мы бы тогда, в 1948 году, вероятнее всего уже не осмелились, так как власти вполне могли бы расценить наш поступок как сочувствие «врагам народа», что в то время тоже каралось.
По сравнению с первым усыновлением Димы в 1937 году, мы с Мишей повзрослели на десять лет, а с учетом нашей невероятно тяжелой жизни, и того более. Приобрели уже достаточный жизненный опыт, чтобы реально смотреть на вещи, ну и, конечно, на нас лежал большой груз ответственности за жизнь наших детей.
Все это в конечном счете и заставило нас смириться с обстоятельствами этой жестокой жизни, и мы, не видя выхода, продолжали жить с этой тяжелой болью в сердце.
Потом уже, когда Диму призвали в армию, в анкетах он писал, что воспитывался в детском доме, хоть по документам числился усыновленным ребенком. Сталин к тому времени уже умер, но в стране мало что изменилось, и Дима оберегал нас от возможных неприятностей.