Две самых коротких улицы в Москве — Ленивка и Петровские линии. Ленивка — всего три-четыре кое-как, враскос составленных дома — коротка потому, что ей лень быть длиннее. Петровские линии состоялись лишь в виде одной куцей прямой, оказались бессильными и короткими потому, что, несмотря на приказы Петра I о стройке «по линее», «линея» сразу же запуталась в клубке переулков, слепых тупичков, переходов и извивов и далее ста шагов не пошла. Московское переулочье быстро расправилось с «линеей». Оно же, несуразное, противоречивое, ведущее вправо с тем, чтобы тотчас же заставить свернуть влево, спутало и мои мысли в те первые недели московского новоселья, когда я, оттоптав две пары башмачных подметок, не мог все же дотоптаться до элементарнейшей мысли: если я не умею распутать московские узлы, то потому ли это, что они туго связаны, или потому, что пальцы у меня слабоваты? Надо было укрепить пальцы, сделать их хватче и цепче, за это я и принялся методически.
Письмо третье
Когда я ехал в Москву, в моем чемодане под туго затянутыми ремнями лежали: три смены белья, три «Критики» Канта, разрозненный том Соловьева, кой-какой холостяцкий скарб да около полуфунта рекомендательных писем. Письма были обвязаны шпагатом: сдернув его, я превратился в «подателя сего» и стал бродить от звонка к звонку. На дверях рядом с дверными ручками я обыкновенно прочитывал билетик: такому-то два протяжных и один короткий; этакому-то три коротких, и все. Я звонил, как указывали билетики: и продолжительно, и коротко, с тщанием отсчитывая толчки пальца о кнопку, — и всегда получалось одно и то же: сначала вскрывали конверт и пробегали глазами по тексту, а потом и меня — вскрывали и пробегали. Были взгляды и продолжительные, и короткие, сперва обычно длиннее, потом короче; зрачки щупали меня так, этак, раз, и другой, и третий, раздумчиво щурились — сначала на меня, потом сквозь меня, потом и мимо.
И, слушая мягкий защелк американского замка, я считал, мой друг, шершавые ступеньки лестницы, ведущей книзу, и приискивал метафоры. Образ истертой звонковой кнопки мне быстро надоел. Однажды, проходя по рынку, я заметил нечто более пригодное: люди, теснящиеся меж лотков и рундуков рынка, хорошо знают, что такое сдоба, обыкновенная сдоба, выставленная мальчишкой-продавцом для
И помню, когда очередь дошла до письма с адресом «Зацепский вал, № 14», я почему-то заколебался. Взял шляпу. Положил. Развернул план: поперек длинной шеренги букв: 3-а-ц-е-п-а — вдруг ударившее по зрачкам словцо: Щипок. Как будто знакомо. Перелистал: сначала Забелина — нет, не тут, потом Мартынова («Улицы и переулки Москвы»), наконец, Снегирева. Ага, вот оно что: оказывалось, прародителем Щипка был древний московский
История старой Москвы — это история ее
К XVIII веку, когда все города и городки и у нас, и на Западе, давно уже повалив все стены, убрали их как ненужную ветошь, — Москва все еще прячет свое тучное круглое тело в обводы стен и валов.
Даже к началу XIX века, живя за заставами и сомкнутыми рогатками, — она недоверчиво, с прищуром всматривается сквозь приоткрытые створы ворот — во все, что из «Замосковья», провинции, и медленно-медленно поднимает свои крашеные шлагбаумы перед всеми «оттудными», что из-за стен.
Конечно, все это
Каждый день на шести вокзалах новые и новые поезда сгружают
Яйца, одно за другим, проверяют на свет сквозь хрупкую скорлупу, пользуясь для этого особыми бумажными трубочками. Людей же… никто и никак не беспокоит, но они все-таки, вначале распрямленные, широко шагающие, громко — по провинциальной привычке — говорящие, как-то быстро блекнут, тихнут, делаются будто прощупанными и иссмотренными: шаг — от дня к дню — короче и тише; руки — плетями книзу; и привозной человек скоро научается ходить по теневой стороне улиц, нервно выдергиваясь из скрещения зрительных осей, прячась от щупа и зацепы.