Мисюсь был угрюмый, недоверчивый старый кот, он не шел к людям, он усаживался против Олеши и смотрел на него голубыми, "цвета океана", глазами.
В заметке "Метафоры" Олеша писал: "Животные, как ничто другое, дают повод для метафор. О, я берусь из любой пасти, самой маленькой, вытащить целую ленту сравнений!" Олеша нарисовал, как тигр в клетке смотрит поверх людей, куда-то вдаль, избегая смотреть людям в глаза. И Олеша показывал, как смотрит вдаль тигр.
Юрий был, что называется, "профессиональный собеседник". Он ловил мысль на лету и отвечал мгновенно. Разговаривал он с самыми разными людьми. Я спрашивал его, о чем он мог говорить с теми, кого встречал на Пятницкой. Он отвечал:
- Очень интересно.
И среди тех, кто пришел проститься с ним, были и эти неизвестные нам люди, был сапожник из ларька в Климентовском переулке, девушки-официантки из кафе, - они прощались с ним со слезами на глазах.
Смерть уже однажды подкрадывалась к нему. Его увезли в больницу на операцию. Операция была труднейшая. Олешу спасли. Хирург, делавший операцию, писал стихи. Он навещал Юрия в комнате, которую тот снимал где-то на Сретенке.
Трое - Казакевич, профессор Минор и я - пришли тогда в больницу. Казакевича и меня не пустили, а профессор Минор в белом халате прошел к нему. У Минора белоснежная окладистая борода. Олеша потом рассказывал:
- Я решил, что уже умер и в раю и на меня глядит бог Саваоф.
Он называл смерть "курносая".
В тот раз "курносая" отступила. Но она взяла реванш. Странно - у Олеши было что-то вроде предчувствия. Он начал часто смотреть на себя в зеркало. Входил в комнату, не говоря ни слова, брал у меня со стола зеркало и долго смотрел. Мне кажется, что раньше он этого не делал. Меня это забавляло.
- Ну что вы там видите интересного? Небритый пожилой мужчина.
- Не скажите. - И он ставил зеркало на место.
За несколько дней до болезни он сказал мне как-то глухо:
- В меня что-то вошло. А в другой раз:
- Со мной что-то происходит.
Мы не обратили внимания на эти "что-то", он ведь любил недоговаривать.
Но болезнь набирала силу. И вдруг звонок:
- Серьезно болен Олеша. Посещать больного врачи не разрешали.
Через два дня поздно вечером лифтерша сказала мне, горестно вздохнув:
- Юрий Карлыч-то... сегодня.
Я понял не сразу. Не стало безмерно талантливого художника, умницы, товарища, с которым связано почти сорок лет безоблачной дружбы. И что осталось у меня, кроме книг? Веселое, ласковое его письмо в Париж и открытка - некоторое оправдание для себя. В ней было написано:
"Лева! Мне было приятно прочесть упоминание о себе в вашей статье в "Лит. газ.". Спасибо!
Для меня это очень важно! Жму Вашу руку.
Ю. О. 30 июня 1959 года"
Мы жили в одном доме, в разных подъездах. Он мог бы сказать мне это при встрече. Но написать было легче. И он послал открытку по почте из одной квартиры в другую.
Ему было важно даже "упоминание". А между тем уже три года прошло с тех пор, как было издано последнее прижизненное "Избранное". Я действительно лишь "упомянул" о нем, а мог бы написать много.
Передо мной лежит последняя его статья "Читая Хемингуэя", опубликованная посмертно.
Он читал роман "Иметь и не иметь" как художник, замечая тонкие подробности в описании движения никем не управляемой моторной лодки четверо пассажиров ее убиты, а капитан тяжело ранен и умирает. "Когда сквозь пробоины, образовавшиеся в результате стрельбы, попадала капля крови, рыбы тотчас бросались к ней и проглатывали ее, причем некоторые, будучи менее проворными, в момент падения капли оказывались по другую сторону лодки и не успевали полакомиться..."
Это только художественная деталь, но вот размышления автора статьи, который живет, чувствуя и понимая действительность, сегодняшний день:
"Представим себе судно мертвецов. Читающий эти строки, но не знающий романа отнесет подобный эпизод к прошлому, к романтическим же костюмам, нет, трупы и умирающий одеты в пиджаки, плащи, волосы их расчесаны на пробор и блестят, возле них валяются револьверы, а судно не что иное, как моторная лодка... Тем большей жутью веет от такой картины, что она современна и возникла в общем из процветающего в Америке чудовищного явления - гангстеризма".
О тех, которые "имеют", о владельцах роскошных яхт, Олеша пишет:
"Показная культурность, признание одной лишь силы денег, разнузданная чувственность, холод сердца - вот какими чертами определяет Хемингуэй тех, кому в мире, где "не имеют", удалось "иметь".
Не смакование художественных деталей, но обличительную силу творения американского писателя ставит на первое место Олеша.
Рядом с Хемингуэем в той же статье он называет имена Ремарка, Сарояна, Фолкнера и "замечательного польского писателя Ярослава Ивашкевича". Он пишет о том, что на дне творчества Эрнеста Хемингуэя виден свет Толстого "Казаков", "Севастопольских рассказов", "Войны и мира", "Фальшивого купона". "Этот свет есть любовь Хемингуэя к Толстому". И - любовь Олеши к Толстому, сказал бы я.