— Вы рассказываете мне о своих обстоятельствах. Я понимаю, всякие бывают обстоятельства. Но я не могу сказать, что мои обстоятельства намного лучше ваших. Мне восемьдесят шесть лет, я больной старик, я пережил три голодовки, я полтора года сидел у постели умирающей дочери, я похоронил двух сыновей. И все это время я работал. Я работал каждый день, каждое утро, что бы ни случалось. Когда-то давно я служил в одной газете и должен был каждый день давать материал — каждый день! Время было голодное, жизнь у меня была очень тяжелая, я терял силы от истощения, но я должен был давать материал в газету каждый день, и я давал. И когда я должен был что-то написать к сроку, я писал и сдавал это в срок…
Я не ожидал такого оборота и чувствовал, как краска постепенно заливает лицо.
— Поймите, мой дорогой: мы с вами созданы для того, чтобы писать. И мы все время должны писать. Ведь мы как артисты: с нами может происходить все, что угодно, у нас могут случаться катастрофы, а мы все равно должны выходить на сцену, улыбаться и делать всякие пируэты, и никто не должен видеть, что нам больно, что у нас разрывается сердце. Мы обязаны это делать, это наша судьба, и грешно от нее уклоняться…
Мне кажется, настоящий писатель должен быть немножко графоманом, его должно все время тянуть к бумаге, чтобы что-нибудь на ней написать. Иначе очень трудно сделать что-то стоящее…
И вот странно: пока он говорил, мне становилось все легче и легче, мучительный стыд куда-то уходил, а на его место приходило облегчение — как будто именно таких слов я от него ждал. А его голос постепенно переставал быть отчужденным, в нем вдруг стала потихоньку прорезаться «Муха-Цокотуха».
— Знаете, был в прошлом веке такой замечательный, изумительный, гениальнейший английский романист, которого я сейчас не читаю, потому что, взявшись за него, не могу оторваться, а мне нужно работать…
Тут он встал и, подойдя к стеллажу, достал маленький серенький томик с английским заглавием. Нежно, как будто хрустальную вещь, держа его в руках, он со вкусом, торжественно произнес:
— Antony Trollop!
И, дав отзвучать этому имени, продолжал:
— Так вот, этот Энтони Троллоп написал за свою жизнь девяносто романов. Он служил в какой-то конторе и ходил на службу к восьми часам утра. Каждый день он вставал в пять часов и садился за письменный стол писать роман. И если он заканчивал роман и до службы ему оставался час, он немедленно начинал другой роман… [48]
Тут он первый раз улыбнулся лукаво, потом поставил книжку на место, снова сел за стол и, помолчав, тихо сказал:
— Мой дорогой, я понимаю, трудно бывает жить — от всего не убережешься. Но все проходит. А вы молоды. А время надо беречь, его упускать нельзя. Пока силы есть, надо работать. Помните об этом всегда.
Потом он некоторое время сидел, думал о чем-то, все так же глядя в стол, положив на край руки. Я помню все так, как будто это было только что. Сейчас, как и тогда, я понимаю, что вещи, которые он мне говорил, были просты какой-то даже наивной, почти детской простотой, что он не во всех подробностях представлял себе мои обстоятельства. Но такой потрясающей серьезностью были проникнуты его слова, интонации и, казалось, самый воздух кабинета, пока он говорил, что я почти физически осязал истину, которая ничем не может быть иным, как только истиной — очень простой и в конечном счете ни от каких внешних обстоятельств не зависящей. И стоит мне подумать о том, что он тогда говорил, как я тотчас вижу снова полусумрак кабинета, темноту за окном, свет настольной лампы, падающий на его руки, резко очерчивающий линию большого носа и тускло отсвечивающий на редких седых волосах.
Он взглянул на часы (была половина девятого), потом на меня и снова улыбнулся.
— Ну вот, а теперь мне и на покой пора.
Я встал, он протянул мне руку, я взял ее обеими руками, хотел сказать какие-то слова, но не сказал…
Что говорилось на пороге, я забыл. В память запала только эта фраза: «Ну вот, а теперь мне и на покой пора».
Евг. Евтушенко
ПАРУСА