В один из этих дней, в полдень, я сидел со своими знакомыми в
Тем не менее официальные выставки были в разгаре. В Риме открылась Биеннале. На выставке 1923 года я представил несколько работ, выполненных в тот период, когда я работал темперой и который историки искусства называют романтическим без особых на то оснований. Мои картины занимали три стены, все они отличались живописными достоинствами, новизной поиска и богатством изобразительных средств. Я благополучно продал многие работы, некоторые из них были приобретены иностранцами. Французский поэт Поль Элюар, сюрреалист, которого Андре Бретон еще не успел к тому времени «обработать» и привлечь к бойкоту моей живописи, созданной после 1918 года, прибыл вместе с женой из Парижа специально, чтобы встретиться со мной. Он купил на Биеннале несколько работ, в том числе большой «Автопортрет», где я изобразил себя на фоне лаврового дерева[33]
.Уже этого было достаточно, чтобы вызвать ко мне злобу и неприязнь и организовать в Риме широкую кампанию бойкотирования. Бьянкале и Эмилио Чеки вступили в соревнование, кто напишет более ехидную и разгромную статью. Победил в этом соревновании Эмилио Чеки статьей, что была подлинным шедевром, где непонимание, пустословие, недобросовестность, злобность вкупе образовали симфонию такой красоты, что будь она переложена на язык музыки, ее можно было бы исполнять на римских концертах так называемой живой музыки, которую точнее следовало бы именовать мертворожденной. Уже не помню, в каком журнале или газете статья появилась, помню только, что в связи с моими прекрасными фруктами Чеки вспомнил о трупах, кладбищах и вещах, пребывающих в состоянии первоначального гниения.
К этим злобным нападкам я относился наплевательски и неутомимо продолжал свои поиски в области живописной техники. Рим и Римская Кампанья давали мне удивительный материал для изучения, наблюдений и размышлений, который сегодня с такой радостью я заново открываю для себя. Но по мере того, как развивалась и прогрессировала моя живопись, развивались и прогрессировали в некоторых кругах неприязнь и истерия. Прошло два года. Пришло время Биеннале 1925 года, на ней я представил работы еще более сложные, чем написанные два года назад. Последовало гробовое молчание. Интеллектуалы и критики поняли, что много говорить или писать о художнике, даже отзываясь о нем дурно, — создавать ему публичную рекламу. Им стало понятно, что в ряде случаев, особенно таких опасных, как мой, единственное оружие — это молчание. Поэтому за все то время, что экспонировались работы, не только не было написано и пары строчек о моей живописи, но даже имя мое не было упомянуто в тех списках участников, которые публикуют в ежедневниках в связи с официальными выставками. Осознав, что озлобление дошло до крайней точки, я решил, что отсюда надо бежать. Кое-кто из моих друзей писал мне из Парижа, что там мои работы продаются значительно лучше и обо мне много говорят в интеллектуальных кругах. Это, естественно, еще ни о чем не говорило, но я в ту пору был еще очень доверчив и верил во всевозможную чепуху. В один прекрасный день я собрал багаж, упаковал краски, холсты, кисти и, купив билет в Париж через Модан, распрощался с Римом и римлянами. Случись мне вновь собраться в путешествие, думаю, что многие страстно пожелают (возможно, уже желают), чтобы я вновь, как в 1925 году, взял билет в Париж или куда-нибудь еще и снялся с места. Прошу прощения у этих господ, хочу разочаровать их: я решил, если Господь мне позволит, остаться работать в Италии и непременно в Риме. Да, господа, именно здесь я хочу остаться работать, работать еще лучше, работать еще больше, работать во имя своей славы и вам в осуждение.