Артур Сандауер, переводчик и критик, принадлежал к тем, кто не верил, никогда не обольщался. Мы сразу начали спорить с ним о рассказе Брандыса „Оборона Гренады“. Перед моим отъездом в Варшаву этот рассказ решили — на волне XX съезда — печатать у нас в журнале. Это был, пожалуй, тот момент, когда Чаковский сделал наибольшую уступку. Впрочем, он очень скоро одумался, редколлегия в связи с этим рассказом раскололась. Мне предстояло выяснить точки зрения в Польше.
Этот рассказ и сегодня у нас не опубликован. Потому что там не просто „разоблачение культа личности и его последствий“. Там есть чиновник от искусства Фауль, задача которого уговорить хороших, честных ребят, что ставить пьесу Маяковского „Баня“ — вредно, а надо ставить, в интересах революции, бездарную польскую производственную поделку „Ударная бригада“. Фауль — образ типичный, порождение системы.
Сандауер по этому поводу гневно заметил: „Оборона Гренады“ — реакционное произведение. Они (Брандыс тоже человек 49-го года) не имеют права говорить о „Бане“. У них получается, что новое искусство будут делать только люди, совершавшие ошибки. А действительные герои те, кто были в оппозиции и тогда». Сам Сандауер во время немецкой оккупации прятался десять месяцев на чердаке и без бумаги, без карандаша, по памяти перевел «Хорошо!».
Я гордилась даже нашим н_а_м_е_р_е_н_и_е_м публиковать «Оборону Гренады», а для Польши это был пройденный этап.
Услышала много польских острот.
«В Чехословакии совершенно не понимают юмора. Им сказали, что социализм означает повышение материального уровня трудящихся, они взяли и повысили».
«— В Польше организуется новое министерство — министерство апельсинов.
— Но в Польше же нет апельсинов.
— А справедливость есть? (Юстиция по-польски — справедливость.)»
Броневский встретил меня уже сильно пьяный (хотя я пришла утром). Распухший, больной. Говорить по делам не давал, мы с ним наперебой читали стихи. Потом очень горько сказал: «Я написал „Слово о Сталине“. Что же мне теперь делать? Вот полтора месяца не могу прийти в себя». Мне показалось, что Броневский чем-то близок Шолохову. В конце разговора он еще вернулся к нашему прошлому, спросил: «Неужели Сталин разрешал пытки?» — и заплакал.
Я приехала в Польшу с письмом, адресованным нашему послу Пономаренко. И он через несколько дней меня принял.
Я сказала, что польские писатели говорили мне о нем много хорошего. Это оказалось для него важно. Своими рассказами он начал как бы подтверждать, что заслуживает любовь поляков. В Белоруссии в 39—40-м годах он был секретарем ЦК. «Занимался также и репатриацией. В 1938 году было решение исполкома Коминтерна о роспуске трех партий — западноукраинской, западнобелорусской и, несколько позже, польской — „как засоренных шпионами“. И секретное приложение — о расстреле руководства этих партий. Тех, кто был в СССР, расстреляли. Тех, кто был за рубежом, этот приговор ждал. Переходит границу Лямли — член руководства КП, старый подпольщик. Он спрашивает: „А я вас еще увижу?“ Обещаю ему, что мы увидимся. МГБ требует, чтобы я звонил Сталину. Звоню. Взял на свою ответственность. Так человек остался жив.
Когда я приехал в Польшу — дипломат я молодой, — мне велели посетить „дуайена“, старшину дипкорпуса, а также итальянца, американца, англичанина, француза. А я решил обойти всех послов. Мне советовали спросить Москву, прежде чем идти к остальным, но я не стал спрашивать. Мексиканец меня встретил в сомбреро, напился от радости».
Говорит, что поляки очень бедствуют. «Шляхта, хотели социализм построить раньше всех. Не вышло».
С деятелями такой высокой номенклатуры я ни до, ни после не разговаривала. «Я могу глядеть людям в глаза спокойно. Сейчас многие делают невинный вид. От меня потребовали в 1937 году подписать ордер на арест Черных в Белоруссии. Я попросил доказательств. Отвечают — их пуд.
— Предоставьте мне.
Звонок Ежова из Москвы. Он кричит: „Не с того начинаешь!“
Я ордера не подписал. Почему? Наверно, по молодости. Ходил, как в клетке. Я собирал материал на них, они на меня. Все время подсовывали мне женщин. Я послал шифровку в Москву: „Прошу принять, ГБ занимается контрреволюционной деятельностью“. Шифровку пытались задержать. Послал своего помощника в Москву с запечатанным конвертом, а там чистый лист бумаги. Украли по дороге. Приехал в Москву. Докладывал Сталину. (Ежова уже не было.) Выпустили 300 невинно арестованных».
Пономаренко убежден, что Сталин все делал для блага страны. «Я знал его двадцать лет. Сейчас что угодно можно на него валить. А он для революции пошел бы на смерть с радостью. Около него никого не было — ни друга, ни женщины. Если мы сейчас намалюем лишнее, последующие поколения снимут это, как опытные реставраторы».
Среди дел 37—38-го годов вспоминал и такое: арестовали 26 лучших машинистов, обвиняли в диверсиях, под пытками они «сознались».