Думаю теперь, что песни Галича — у истоков целого пласта современной прозы, к которому принадлежат «Москва — Петушки» В. Ерофеева, «Зияющие высоты» А. Зиновьева.
Летом 1972 года укрепилась дружба Галича с Сахаровыми (он знал Елену Боннер еще со студии, где ставился «Город на заре»). Он подписал два коллективных письма, составленных Сахаровым, одно против смертной казни, другое — призыв к политической амнистии.
В песнях Александра Галича наша эпоха запечатлена глубже, тоньше, талантливее, чем во многих самиздатских романах, чем во многих сборниках документов.
Когда наша дочь Майя и Павел, ее муж, вернулись из ссылки, Галич пел на празднике возвращения. На обратном пути он сказал мне:
— Год тому назад писал «Песню Исхода», искренне верил, что останусь. А теперь решил уезжать… Все очень трудно. Ты знаешь, ты знаешь больше других. Здесь нет никаких перспектив. Не перенесу новых вызовов в прокуратуру. Жизнь еще не кончилась. Хочу повидать мир. Хочу подержать в руках свою книжку.
А я (конечно, про себя) вспоминала его старую песню:
Нет, напрасно он пытался себя убедить. Ему было недостаточно.
Мало кому дано заранее знать, к чему готов, к чему нет, чем можешь поступиться.
Прошло еще полтора года мучительного уезжания. Он пытался уехать как советский гражданин — на два года.
Это разрешили Виктору Некрасову, Владимиру Максимову, Андрею Синявскому. Этого не разрешили Александру Галичу.
За несколько месяцев до его отъезда я ощутила разлад. Никаких объяснений между нами не происходило. Тянулись еще какие-то нити из прошлого, давнего и недавнего.
Он эмигрировал по общему пути — вызов из Израиля. Правда, у него было и приглашение от скандинавского общества новообращенных христиан. Первый год прожил в Норвегии, читал лекции в университете Осло по истории русского театра. Переехал в Мюнхен. Оттуда в Париж.
В первом иностранном издании песен Галича, в предисловии, сообщалось, будто он сидел в лагере и воевал. Автора отождествили с его лирическими героями. И сейчас большинство слушателей Галича, не знающих его, так считают.
На президиуме Союза писателей его особенно задело выступление его бывшего приятеля Алексея Арбузова, который возмущался придуманной биографией. Выступление Арбузова, подлое в той ситуации, так задело Галича еще и потому, что он сам о себе знал: его поступки, его жизнь, его дела и его слова — в сценарии ли, в пьесе ли, в песне ли — нередко далеко расходились. Как и у многих людей. Как и у многих литераторов.
Все менее сговорчивая писательская совесть властно диктовала новые слова. А человеку еще было трудно вести себя в соответствии с этим новым.
Сам процесс сочинения иной биографии лирическому герою становился одним из источников творчества.
Он понимал, как это больно — нары, этап, общие работы, как это голодно, тяжко, как изменилось бы его розовое тело, покрылось бы струпьями, усохло. Этого он не хотел. Он привык, чтобы за ним ухаживали, и за ним всегда, как бы ни было худо, находилось кому ухаживать.
Он предчувствовал, что это такое, когда —
Он этого «возка» — черного ворона — боялся.
Галич не хотел для себя злой доли, не был готов к страданиям. И тем отважнее было то, что на горло своим песням он не наступил.
Нужна была не только отвага. Нужна была и твердость, верность себе. Он мог и сломаться. Но не сломался.
А ведь когда он начинал, когда песни уже разлетались по Москве, по стране, перелетали за границу, еще и в помине не было эмиграции, французского Пен-клуба, возможности выбора…
Был бы он иной личностью — ближе к лику, к иконе, — не было бы и его необыкновенных песен.
В балладе о генеральской дочери «Караганда» — рассказ о продавщице; она родилась в Ленинграде, мать и отца арестовали
а девочка попала в лагерь «детей врагов народа»… Песня, как обычно у Галича, — не об этом, о последствиях. От имени выросшей девочки. К ней ходит «гулевой шофер». Пришел, поел, выпил, переспал с ней — и все…
И сейчас, когда я переписываю эти сто раз слышанные слова, меня пробирает дрожь, как впервые, когда едва не стало дурно физически. Особенно мутит от сочетания с последующими строками:
Разрыв между «казаться» и «быть» — плох. Так — по общепринятой морали, на суде совести. А законы другого суда, суда Слова — иные. Мне кажется, что именно из этого разрыва рождались стихи и песни. Рождались не только вопреки разрыву, но и благодаря ему.