Если бы не этот разговор наш, мне бы долго пришлось его искать, как без вести пропавшего. Меня уж точно никто бы не искал… Потом была Вязьма, где я с трудом нашла Колю. Он лежал в городской больничке, напоминающей барак, на провалившейся панцирной кровати, в углу, на сером скомканном белье, в такой вопиющей бедности, скудости, как сирота в приюте. Прямо напротив палаты за закрытой дверью находилась уборная — обычная выгребная яма. Наверно, Вяземская уездная больница, в которой трудился и переживал 1917 год писатель и врач Булгаков, показалась бы раем по сравнению с той пренебрежительной наплевательностью, куда был помещен большой русский писатель через 90 лет русских бед. Коварный инсульт наплывал постепенно, Коля еще мог говорить, и мы с ним проговорили весь день о доме и делах, о Сибири и детях. В палате лежало пять или шесть человек, у всех разные диагнозы — от перелома до слабоумия. Если бы мне об этом рассказали раньше, я бы подумала, что кто-то мне переговаривает свой дурной сон. Или это какая-то безумная временная трансформация булгаковских «Записок юного врача»? Вызвали врача, уже не юного. В субботу его, конечно, на работе не было. Вызвали, потому что я обзвонила всех влиятельных людей, кого знала по всей Руси великой: депутатов, чиновников, авторитетов… И местные власти, чиновники, а может, и авторитеты позаботились о его приходе. Врач прибежал и сказал:
— Хотите правду? Везите его отсюда как можно скорее. Ему нужна реанимация. Вы теряете время.
— Конечно! Куда?
— В Смоленск!
— Вы сошли с ума! До Смоленска три часа езды!
— Ищите возможность везти его на реанимобиле. На простой машине он может не доехать живым. Здесь нет условий для таких больных.
В ножки поклониться бы этому врачу, сохранившему Коле почти 20 дней жизни. И снова звонки, и вот Наташа, помощник депутата Грешневикова, вся в слезах, докладывает, что вот — реанимобиль из Смоленска выехал.
— Ждите!
Лето, Преображение, Яблочный Спас. Я привезла Коле яблоки из нашего сада в Белоруссии, он попросил раздать их соседям по палате. Ему становилось все хуже. Я побежала в церковь, попросила священника пособоровать Николая. Как ни странно, он отказал. Наверно, просто устал: пост, прихожане, изнуряющая исповедь одинаковых старушек… А тут еще и я. Обещал прийти завтра. На мои увещевания: «Но завтра может быть поздно!» — посмотрел грустно, как на кликушу-дурочку.
Приехал Сергей Котькало, самый близкий из живых мужчин, родной по баррикадам осени 1993 года. А к вечеру пришел, с огромным опозданием из-за фантастического ливня, реанимобиль с врачом по фамилии Моргулис. И я повезла Колю в Смоленск, в реанимацию.
Николай умер на самом краю России, оставаясь верным ей до конца. Когда 8 сентября мы с гробом отъезжали от знаменитого смоленского собора, увидели двух удивительных людей. Они шли в гору, крестились и как будто кланялись нашей грустной процессии. Это видели Игорь Баранов, доблестный поклонник Колиных песен, который возил меня раз в три дня в Смоленск, и Евгений Пименов, актер, пономарь и православный Дед мороз в одном лице, — весь наш печальный экипаж. Эти двое встреченных нами незнакомцев были мужчиной и женщиной, необыкновенно статными, высокими, «полноценными», стриженными «под горшок» и одетыми в словно «нездешние» чистые простенькие длиннополые наряды. Их лица были голубоглазы, счастливы и ясны, волосы — светлы и густы. Нечего было гадать, сразу обожгло понимание, кто это: Дурак и Дурнушка. В этот момент мне как будто открылось, что мой возлюбленный супруг Коля Шипилов — это мистическая фигура Небесной России. Такой концентрации мистического понимания ни до, ни после я никогда не испытывала. Все окружающее будто ожило, проявилось, задышало, вспыхнуло. Произошло нечто великое. Все, о чем Николай написал, стало вдруг правдой. Закончилось пребывание Николая на земном просторе, произошла стыковка временного и вечного. И вот пошли по земле его небесные герои. Осень за окнами автомобиля стала живым существом, листья в своих блеклых движениях — вспыхнули жизнью. По мере нашего приближения к границе с Белоруссией Россия плакала, словно женщина. Ее косые дождевые слезы постепенно превращались в рыдания, всполохи вод и молний, и временами становилось страшно: огромные эти капли, с куриное яйцо, не вышибли бы стекла Игорева «форда»… Ехать было трудно. Водитель несколько раз останавливался: дождь буквально закрывал нам глаза. Она, чье имя — Россия, отпускала и провожала своего мужчину навсегда высоко-высоко.
Белоруссия встретила тело поэта любовию, причудливыми розовыми облаками, радугой, которая шла за нами почти триста километров. Он завещал похоронить себя здесь, в этой политой славянской кровью земле. Уезжая из дома в последний раз, Коля сказал:
— Ну, приеду я не раньше чем через два месяца…
Ровно через два месяца он вернулся домой.