Моя перепуганная детская душа была упакована в мягкую вату маминой заботы. Мама представила мне эвакуацию веселой авантюрой: я готов был ехать один (это я-то, с младенчества боявшийся оторваться от мамы даже на несколько часов!), лишь бы вагоны были пассажирские – «классные», как тогда говорили, а не «теплушки». Название осталось от дореволюционных времен, когда вагоны различались по цвету согласно классам: первый – синий, второй – желтый, третий – зеленый; «Красная стрела» поэтому-то и оставалась синей,[9] а остальные советские вагоны, за редким исключением, навсегда перешли в последний, третий класс.
Способность убедить меня в легкости и развлекательности отъезда – еще один мамин подвиг, думаю, из самых значительных, который я, разумеется, оценить тогда не мог. Ничего не было для мамы страшнее расставания со мной. С первых военных дней она перестала есть, не могла проглотить ничего, кроме мороженого. А меня веселила, дурила мне голову.
Оказалось, мое недавнее падение в канаву нас спасло. Я еще не оправился от сотрясения мозга, был слаб и ходил с перевязанным лбом и томным видом. И маму, по существовавшему тогда правилу, отправили в эвакуацию со мной: я относился к категории «тяжелобольных детей». Это сохранило маме жизнь – вся ее семья умерла в первую блокадную осень. Я же известие о том, что мама тоже едет, воспринял даже с некоторым разочарованием. Места подвигу и приключениям в жизни не нашлось.
Отъезду предшествовали мучительные дни «оформления». Почти всякий день проводили мы в Союзе писателей на улице Воинова (Шпалерной). Постоянно звучало инфернальное слово «списки». Кого-то вычеркивали, кого-то вставляли. Списки, списки, списки…
А я почему-то вспоминаю ресторан; в Доме писателей он был очень хороший – красивый, в деревянных панелях, вкусный и недорогой. Там по старой традиции, если заказывали пирожные, приносили целую вазу, и можно было выбирать. Помню эту вазу, помню нежные аппетитные бифштексы, но чтобы я ел – не помню: то ли капризничал, то ли, как и все, жил под гипнозом страха.
Рядом с мамой и со мной была «тетя», «тетка». Этому человеку мы с мамой обязаны бесконечно многим. Даже не родственница, просто мамина подруга с детских лет. Когда-то они играли вместе в одном дворе на Малом проспекте Васильевского острова – дочь многодетного еврея-фотографа и дочка путейского генерала. Называли ее Мария Петровна; после революции еврейские имена маскировались: антисемитизм – пусть не всегда агрессивный, но непременно презрительный, насмешливый – заставлял стесняться «нерусских» имен и отчеств. Для меня же – просто «тетя», в отличие от маминых сестер, которых я звал по имени – «тетя Маруся», «тетя Юля».
«Тетя» – человек удивительный. Вздорная, вспыльчивая, не слишком образованная, она обладала бескрайней, всепобеждающей, божественной добротой, и все ее многочисленные грехи и грешки в этой доброте совершенно таяли. Она не умела жить для себя. Осталась одинокой, женской жизни не знала, а нас с мамой почему-то любила больше своих родных. Не было у нее и своего угла, жила она везде как-то на птичьих правах, в том числе и у нас. Всю жизнь она была рядом. И после маминой смерти в 1985 году, уже глубокой старушкой, как могла, заботилась обо мне, пока хватало у нее сил.
Детское восприятие цеплялось за мелочи, прячась от ощущения рушащегося мира. В день отъезда, когда «эвакуируемые» в доме Союза писателей ждали отъезда, я более всего беспокоился о том, какой марки автобус нас повезет на вокзал и достанется ли мне место у окна.
А потом деревянный, еще, наверное, дореволюционный «классный» вагон, скрипучий, расшатанный, но все равно – первый в моей жизни вагон «дальнего следования» (какие слова!), вагон, в котором спали! Пресловутые «боковые» полки, на одной из которых, правда нижней, мне повезло оказаться. Вагонов было мало, детей – много. Ребят без различия возраста и пола клали по двое «валетом» (сколько новых слов узнавал я, домашний мальчик) на полку, причем использовались и полки третьего яруса – багажные. Взрослые не из чиновных первую ночь провели просто в тамбурах. Зато люди ушлые и «с положением» ехали просторно, целыми семьями, с домработницами и огромным количеством скарба. Не тогда ли впервые услышал я слово «блат»? А ведь оно появилось еще в начале тридцатых, было даже присловье: «Блат – сильней наркома».
Я вез с собой единственную книжку – «Вратарь республики» Льва Кассиля, которую уже знал наизусть. С той поры, с эвакуации, где книг, естественно, было очень мало, у меня появился сначала вкус к перечитыванию, а потом и решительное предпочтение знакомых книг – незнакомым. И впрямь, возвращение к любимой книге приносит очень много, это особая наука постижения литературы, мира, самого себя. Нечто вроде все тех же «наизусть затверженных прогулок».