В вонючем, истерическом вагоне, увозившем меня в долгую иную жизнь, я, испуганный до немоты, лишь в глубине души догадывался: происходит страшное. Внимание же было развлечено началом первой в жизни Большой дороги, восторженной тоской перед нею. Не полуигрушечные рельсы пригородных паровичков, но бесконечные стальные пути дальних странствий гудели под колесами. Невиданные могучие паровозы «СО» («Серго Орджоникидзе»), «ФД» («Феликс Дзержинский»), темные и громадные, стояли на разъездах. Даже мелькнул знаменитый, похожий на ракету «ИС» («Иосиф Сталин») – лучший и самый большой локомотив, легенда и реклама советской «индустрии» – это слово было в диковинку, его любили и часто произносили в тридцатые годы. Паровозы «ИС» были немногочисленны и, в отличие от серийного «ФД», имели скорее пропагандистский смысл. Именно этот локомотив привез в декабре 1934 года в Москву поезд с гробом Кирова.
Угрюмая веселость владела детьми. Время от времени в вагон залетал безумный, оптимистический слух: «Минск взят обратно, Америка объявила Германии войну!» Мы верещали от восторга, потом смирялись и покорно ждали новых откровений.
Везли нас в Ярославскую область. На станциях встречали эвакуированных детей с испугом и жалостью, мы были в глазах женщин в деревенских платках (таких мы никогда не видели) первыми «жертвами» войны, ведь тогда, в середине июля, и похоронки еще не успевали доходить.
Местом жительства определили нам местечко, уже горделиво называвшееся городом: Гаврилов-Ям. Первую ночь мы проспали в местной церкви, превращенной после революции то ли в склад, то ли в клуб. Подозреваю, то была знаменитая в истории архитектуры Никольская церковь XVIII века. Спали прямо на полу, на соломе, что обалдевшим от нескольких суток дороги городским детям показалось и удобным, и романтическим.
Нас разделили на «отряды». Маму сделали «начальником отряда», ее строгий нрав и жесткая справедливость были востребованы, хотя при отъезде она получила сомнительный, существовавший тогда в эвакуационной табели о рангах статус – «прикрепленная мама», иными словами – прислуга за все. Но дни дороги показали, кто и на что способен. Война.
Дети выбирали педагогов сами и разделились примерно на равные группы. Все «начальницы» были по-своему привлекательны. Первый отряд возглавляла Ирина Павловна Стуккей – жена известного поэта Всеволода Рождественского, дама действительно голубых кровей и вполне аристократической внешности. Второй – моя мама, которая была и тогда хороша собой (в остальном я пристрастен). Третий – Евгения Юрьевна Цехновицер, жена видного ленинградского литературоведа, филолог, переводчик, человек блестящий, эрудированный и остроумный.
Гаврилов-Ям помню плохо – шок от лютости невиданной «общественной, коллективной жизни» застил очи. Пустынный, пыльный, похожий на деревню городок. В самом центре огромный пруд, нечистый и мутный. Кстати сказать, там, в Гаврилов-Яме, уже рыли траншеи и вводили затемнение. Бывало, впрочем, и хуже. Случалось, детей вывозили на запад страны, куда немцы приходили быстрее, чем в город, откуда детей эвакуировали.
Удивительно, но страх войны здесь ощущался острее, чем в Ленинграде. Неподалеку располагался аэродром, невиданно низко, с первобытным (так, наверное, ревел шварцевский Дракон) давящим, парализующим грохотом пролетали военные самолеты – пикирующие бомбардировщики. Самолеты были наши, но дети все равно пугались, кто-то даже падал на землю – в этих железных существах воплощалась реальность войны. Сводки – одна страшней другой. Только наше маленькое (первое и единственное в начале войны!) контрнаступление под Ельней мгновенно заставило поверить в былые иллюзии, сиречь в скорую нашу победу.
Я мучительно входил в общественную жизнь. Мне было страшно и холодно без маминой нежности, но я получил ее строжайший приказ: «быть как все». Маму я называл только по имени и отчеству (привычка эта поселилась во мне настолько глубоко, что, уже живя на частной квартире, я продолжал обращаться к маме хотя и на «ты», но только «Людмила Владимировна»). Трудно было с ребятами, я никогда не оказывался среди такого количества мальчиков и девочек (отряды были смешанными). Мучительное воспоминание – баня; стыдно, душно. И всем весело. Кроме, естественно, меня.
Мне была отвратительна столовская еда. Не потому, что невкусная, хотя, скорее всего, она приготовлялась и в самом деле скверно («Сегодня прелестный рыбный суп с вкуснейшими макаронами», – убеждала детей в дверях столовой, пахнущей помоями, медоточивая литфондовская дама), а потому, что я был мучительно домашним ребенком: все иное, чем дома, мне не нравилось. Я мечтал о привычном, даже булочки-слойки за сорок копеек, которые мне часто покупали в Ленинграде, казались теперь домашними.