В Сестрорецке я катался на своем велосипеде страстно — до полного изнеможения. И дней за десять до начала войны свалился в канаву. Выбравшись на дорогу, был обеспокоен исключительно судьбой велосипеда. Мама, увидев меня, вылезшего из канавы, изменилась в лице и села на землю. Оказывается, моя физиономия была залита кровью, я же, удивленный, повторял: «Что-то у меня на лбу мокро».
Как позднее выяснилось, в сестрорецких бесчисленных канавах имелась одна-единственная коряга — в нее-то я и врезался виском. Меня возили на перевязки в больницу, у меня оказалось сотрясение мозга; придись удар левее, дело кончилось бы бедой.
Мне наложили шов, долго лечили. Сажали на велосипед, и мама с моим двоюродным братом везли меня через весь Сестрорецк в поликлинику (идти или ехать самому категорически запрещалось). Мне делали перевязки, я умирал от страха и гордости. По дороге мы всякий раз проезжали мимо пожарного депо, и однажды я видел (какой восторг!), как после раздавшегося звонка красные машины, треща и звеня неповторимыми своими сигналами, выезжали из ворот, а пожарные в медных касках уже на ходу с восхитительной лихостью вскакивали на подножку, что тянулась вдоль всего автомобиля. Но это, увы, произошло лишь однажды. Красные машины, вымытые и праздные, скучали в глубине гаража. Отсутствие пожаров в городе Сестрорецке меня удручало.
Тем же летом мне прочли, а отчасти и я прочел сам (я поздно научился читать, было лень) первую великую авантюрную книгу детства — «Остров сокровищ» Стивенсона. Какой темный и восторженный страх испытал я тогда! Даже названия глав вызывали (да и сейчас вызывают!) сладкую дрожь: «Старый морской волк в гостинице „Адмирал Бенбоу“», «Черный пес приходит и уходит»… Помню ее переплет — черный с серебром, с силуэтом «Эспаньолы». Наверное, с тех пор появилась у меня страсть именно к тем изданиям любимых книг, которые были первыми в моей жизни.
Это предвоенное лето запомнилось мелкими деталями, которые теперь кажутся многозначительными, при всей их очевидной пустяковости. Например, дети увлекались симпатичным набором карандашей «Богатыри» — их было три, по именам пушкинских героев: «Руслан» — мягкий черный, «Ратмир» — красно-синий, «Рогдай» — химический. Почему-то Фарлафу применения не нашлось, да и химический Рогдай — вещь презабавная. В наборах разного оформления «Руслан» бывал, например, снаружи то белый, то золотистый. И было что-то романтическое и прелестное в этих сказочных карандашах.
Была и коллекция дешевых миниатюрных игрушечных автомобилей «ЗИС-101» — грубо отлитых из металла машин: красный, салатный, голубой. Целый гараж. Один — красненький, совсем облупленный, смешной и трогательный — до сих пор живет у меня на письменном столе.
Все же было, было в этом лете предчувствие беды. Война в мире уже шла, и трезвое знание соединялось с интуитивной тревогой, с памятью о позорной войне с Финляндией. Взрослым уже не нравилось, когда мы играли в войну. Мама с непривычной для меня категоричностью вдруг прервала какой-то наш очередной бой, не объяснив почему… Тревога тех дней не придумана постфактум, много ее примет носилось в воздухе.
Война началась для меня на площади у сестрорецкого вокзала в памятное для всех воскресенье 22 июня 1941 года. Из репродуктора звучала речь Молотова: «Граждане и грбжданки…» (почему-то с таким странным ударением). Евгений Львович Шварц не мог зажечь спичку, чтобы прикурить папиросу, у него руки не просто, как обычно, дрожали — ходили ходуном. Его дочка Наташа спрашивала: «Папа, это что — все страны на нас?» Я мало что понимал, Германия на карте была настолько мала, что мне казалось: даже если вся ее территория сплошь занята солдатами, стоящими плечо к плечу, их все равно не хватит, чтобы нас победить. А внутри — ледяной всепобеждающий ужас, сознание, что кончилась одна жизнь и наступает другая, открытая бедам, непонятная, страшная.
В первую же военную ночь над Сестрорецком произошел воздушный бой, который я проспал. С дач стали возвращаться — мы одни из первых. И, как многие другие, стали «сбиваться в кучу» — переехали к бабушке на Петроградскую, в тесноту, но вместе. Там и телефона не было, но почему-то так казалось спокойнее.
Лето было великолепное, торжественное, ясное. Я заново открывал Ленинград, прежде я лишь иногда видал его в «дачное время», да и через мосты ездил редко, а тут мы всякий день путешествовали куда-то с Петроградской. На Невском (проспекте 25 Октября) нарядная толпа: дачники, как и мы, возвращались, и город стал не по-летнему многолюден. Ощущалось нервное, натужное веселье, пугливо и возбужденно передавались то страшные, то наивно-ободряющие слухи. Ловили шпионов. За диверсантов и немецких лазутчиков чаще всего принимали хорошо одетых людей в шляпах. Это не анекдот: предполагалось, что шпион имеет вид иностранца.