По Невскому мы свернули направо, к Дворцовой площади, к набережной. Я узнавал полузабытые места, восхищался автобусами (ходило всего два маршрута), любовался бесшумно-стремительными троллейбусами, трамваями с фанерными, как в домах, окнами, редкими автомобилями, даже телегами — «гужевого транспорта» было еще очень много, афишами кинотеатров — те же американские «Три мушкетера» («Завтра пойдем в кино, да?»), витринами «особторгов» — коммерческих магазинов, где можно было — за бешеные, разумеется, деньги — все купить без карточек, фонарными столбами, совершенно забытой «городской» жизнью. И странно было в спокойный мирный день видеть многочисленные надписи: «Граждане, при артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна» (много лет спустя на стенах нарисовали мемориальный новодел — на добрый метр выше и не очень похоже).
Потом мы прошли под аркой Главного штаба, я уви-дел площадь, Зимний дворец в лесах, Александровскую колонну.
Тогда, 12 августа, было такое же солнце, как летом сорок первого, такая же синяя и огромная плыла Нева, только пустоватым и затихшим, совсем не шумным, как прежде, «до войны», казался город. Усталое, измученное великолепие. Слишком спокойны были искалеченные осколками роскошные фасады, многие окна которых были забиты фанерой. Дома чудились мертвенными, будто в шрамах, — как неподвижные лица ослепших на войне солдат.
Но праздник — он светился повсюду и вопреки всему, ликовало братство победителей, они как будто бы все время помнили: «мы — живые», слово «Победа» было кличем, паролем и отзывом одновременно.
В сущности, тогда я впервые увидел свой город как некое архитектурное чудо, до войны он был единственной средой обитания, местом прогулок, где были магазины игрушек, кондитерские, вокзалы, с которых ездили на дачу, зоологический сад, ЦПКиО, — словом, моим миром, единственным и вполне понятным, детским.
Теперь я вернулся словно из иной реальности, отроком, уже повидавшим что-то, что-то робко пытавшимся понимать. И начало моих отношений с городом — именно август 1945 года. Как кончился день возвращения в Ленинград, не помню — слишком глубоко в детской еще памяти запечатлелось начало дня.
Уже тогда — неосознанно — ощутил я странное смешение печали, усталости и эйфории.
В двенадцать лет сознание быстро адаптируется к новому, особенно если оно соткано из былого. Город еще начинал выходить из военного оцепенения, а по улицам его ходили иные люди, Помнившие, — они выжили.
Жаль, если навсегда уйдет из памяти, так и не осознанное, будто не понятое историей, это первое послевоенное лето. Кажется, никогда не было столько счастливых, даже безмятежных лиц, звенели медали и ордена на гимнастерках вернувшихся из ада и еще не поверивших в это солдат и командиров, фронтовики смотрели друг на друга как братья. Царила, говоря словами из малоизвестного стихотворения Евгения Шварца, «бессмысленная» и «божественная радость бытия».
Возникал тип людей, который Петр Вайль и Александр Генис много лет спустя окрестили «непотерянным поколением». Верилось: все наши разрушенные города отстраиваются и молодеют, как Ленинград, люди ведь судили о жизни по ее нарядной витрине, как судили по газетам и по кино. Пусть недоступное, но все же изобилие «коммерческих» магазинов, эти забытые и ставшие немыслимо дорогими деликатесы (питались до 1947 года по карточкам) — все это казалось прологом грядущего благополучия: жить в надежде на будущее давно привыкли. Даже война с Японией прошла, не поколебав общей эйфории. И как ни кощунственно это сейчас звучит, первые взрывы атомных бомб не вызвали общественного негодования в СССР: они разрушили города врагов, «самураев». Об атомных бомбах говорили скорее почтительно и рассказывали мифы: «Слепые видели вспышку за сотни километров, глухие слышали взрыв за тысячу». Никто еще и не думал «бороться за мир и против ядерного оружия», принадлежавшего союзникам — США.
Но была и какая-то растерянность, из жизни исчезал азарт, ожидание победы, недавние герои и храбрецы вновь становились парикмахерами, счетоводами, бой за жизнь сменялся обыденной борьбой за выживание. И все чаще, едва ли не с радостью, во всяком случае, все охотнее вспоминали войну, об окончании которой мечтали четыре года.