Полтора года после маминой смерти в памяти моей лишены цвета, запаха и очертаний. Наверное, я не в силах рассказать о том времени с должной точностью и чувством меры, да и не уверен, что вообще стоит за это браться. Есть события для каждого настолько свои, настолько — до патологии — личностные, что описание их лишено всеобщего смысла и может даже помешать правдивости текста, есть события иного душевного измерения, чем эти воспоминания. Сказанного достаточно.
Повторю лишь: я не был в отчаянии, суетные подробности бытия, службы, весьма в ту пору запутанной (опять!) личной жизни немало меня занимали. Вероятно, главная странность тогдашнего моего существования заключалась в том, что, не умея существовать без абсолютно близкого человека, не понимая, что пора учиться жить одному, что никто и никогда не будет в этом мире жить только мною и решительно во всем меня понимать, я, как щенок, готов был довериться и вполне случайным персонажам, чья жизнь соприкасалась с моей. И странное получилось сочетание взрослого усталого донжуанства, где было (казалось!) так много опыта и трезвости, с детской жалкой доверчивостью. Мой тогдашний «визитный брак», к счастью, не реализовался: смешная в моем возрасте наивность чуть не сделала мою судьбу убогой и постыдной. Но все это привело к внутреннему перевороту, душевному слому, к тьме потерь, к растерянности, ко всему, что скрывалось лишь привычкой к приличию и что я старался смягчить тщательно обустраиваемым душевным и материальным комфортом.
Нет, конечно, я не был вполне один, за мной время от времени трогательно присматривала совсем уже старенькая, восьмидесятилетняя, «тетушка», это немножко облегчало мою жизнь и быт. Но оставалось лишь косметикой моего рухнувшего мира и дома.
Большую книгу об искусстве Просвещения я не написал. И вернул аванс, чем вызвал смятение в издательстве, — оказывается, никто авансов не возвращал. В бухгалтерии меня поили чаем и смотрели как на юродивого. При всей милоте этого эпизода, случился, серьезно говоря, крах.
Внутренняя пустота и апатия странно, но несомненно замещались очевидными переменами в окружающей жизни и событиями во внешнем мире.
26 апреля 1986 года — Чернобыль. Хорошо помню: вечерело, я сидел в скверике у Финляндского вокзала, разглядывая только что купленный фотоаппарат, — я тогда заботливо старался развлекать и баловать себя всячески, на этот раз надеялся снова увлечься фотографией. Кто-то рядом на скамеечке лениво рассказывал — на какой-то атомной станции, мол, авария. Перед майскими праздниками поползли странные слухи: из Киева бежит начальство, а детей спокойно вывели на демонстрацию. Всемирная катастрофа чуть ли не месяц выдавалась за экологическую неприятность, небольшой выхлоп, где было несколько героев-пожарных и очень мало опасности. Это была первая масштабная ложь горбачевского режима, тогда думали — все возвращается вспять. А ведь все чаще произносилось слово «гласность» (наверное, лишь историки знали, что оно уже мелькало в политическом тезаурусе времен Александра II), но тогда об этом не вспомнили.
Все же совершалось некое движение, корявое, мучительное, с отвратительным лицемерием, ханжеством, нежданной жестокостью и глупым произволом, но — движение. Из полицейской сурдокамеры мы вышли на лютую стужу реальной истории, она шумела опасным ураганом. «Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые…» «Посетил» — да, а жить! Я все же был уверен с самого начала — наступает темная весна, и не дай бог, если перемены остановятся.
Шестнадцатого декабря 1986 года Горбачев позвонил Сахарову. Генсек — диссиденту! Вскоре Андрей Дмитриевич Сахаров вернулся в Москву.
Никогда еще власть в нашей стране не приносила публичных извинений тем, кто вступал с ней в спор и кого она репрессировала. Горбачева поносят нынче и либералы — за вялость реформ, и коммунисты — за развал коммунизма и Советского Союза. Сейчас мы склонны вспоминать лишь большевистское хамство Горбачева, сгонявшего Сахарова с трибуны. Да, он потом Сахарова возненавидел, однако это только чувство, столь же отвратительное, сколь и объяснимое у коммунистического аппаратчика. По-моему, инвективы против Горбачева не столько несправедливы, сколько внеисторичны и глупы. Почему-то никто не хочет признать главного: нерешительный, непоследовательный, обидчивый, многоречивый, жестокий и коварный, Горбачев ни в чем своем дурном хуже своих предшественников уж точно не был. Но он развалил коммунистическую систему, лишил покойной синекуры самого себя. И дал презирающим его диссидентам свободу, которую они тщились, но не сумели завоевать. В своем хорошем (или, скажем, прагматично-разумном) он был лучше предшественников, точнее, совершенно иным. Понял необходимость перемен, не догадываясь, чем они обернутся — в частности, и для него.
Прилавок с книгами на Невском проспекте. Начало 1990-х