Впервые я праздновал свой день рождения за границей, произошло это у Файфов и благодаря им. Была тьма малознакомых мне французов. Они говорили со мною с пылким и недолгим любопытством, интерес к русским не был слишком глубоким. Поистине, французы увлекаются с наивностью Кандида, но остывают со скепсисом Вольтера, его создателя… Но было занятно, вкусно, весело — и совсем не как у нас. В чем — объяснить трудно, — видимо, каждый развлекался сам по себе, не обращая большого внимания на других.
Оскар Рабин в мастерской. Январь 1978-го
После переезда к Файфам жизнь моя стала более уютной, менее лихорадочной, более спокойной и сосредоточенной. Как меняется Париж в зависимости от того, из какого дома выходишь ты к нему на свидание!
Гарри Файф казался мастером Возрождения, хотя художником был более чем современным. Скульптор, архитектор, строитель, инженер. Пожалуй, единственный, кто сумел реализовать уроки классического русского авангарда в ином времени и иной среде. При этом — в отличие от многих — он никогда не стремился к эффектному терновому венцу, и супрематизм для него — не средство для достижения успеха, но скорее явление, перед которым он в долгу. Он, по собственному его выражению, «был влюблен в конструктивизм и супрематизм».
Как он работал! Изредка урывал для сна два-три часа, порою вовсе не ложился. Понятия отдыха для него просто не было, лишь поздние застолья и долгие разговоры, особенно задушевные в ту зиму 1989 года. Он рано умер, хотя, чудится, прожил много — многое успел сделать, а жизнь — не дожил.
Рядом с гигантским параллелепипедом Бобура (Центра Жоржа Помпиду) в тот год установили колоссальное электрическое табло с многозначной цифрой. Каждую секунду это астрономическое число уменьшалось на единицу: шел отсчет секундам, оставшимся до нового тысячелетия. Люди несколько даже испуганно наблюдали за истаивающим временем. Я вспомнил прославленные Хемингуэем строчки Джона Донна: «…не спрашивай никогда, по ком звонит колокол: он звонит по тебе (…never send to know for whom the bell tolls; It tolls for thee)». Все же, наверное, только «острый галльский смысл» смог изобрести столь непреклонно точное
В Помпиду — большая выставка Эрика Булатова. Рядом, в частной галерее, инсталляция Ильи Кабакова, совсем близко — на улице Конкомпенуа — мастерская Оскара Рабина.
С тех пор я писал и о Кабакове (весьма критически, что вовсе не модно и у нас — редко), и о Рабине — целую книжку, вышедшую в 1992 году.
Оскар мне очень понравился. Молчаливый, большой, он странно походил на Булата Окуджаву. Из его картин тогда уже исчезали политические аллюзии, осколки концептуализма плавились в чистом «веществе живописи». С тех пор изменилось так много…
Обладай я приверженностью к сплетению своей жизни со знаменитыми именами, должен был бы горделиво уронить, что «был знаком с Синявским». А сюжет оказался до обиды суетным. В гостях у русского парижанина Алексиса (Алексея Яковлевича) Береловича, слависта, известного переводами Василия Гроссмана, я действительно был представлен величественному и отрешенному, вполне, кажется, уверовавшему в свою богоизбранность старцу — Андрею Донатовичу и его жене Марии Васильевне Розановой. Показывали видеофильм о Малевиче. Андрей Донатович смотрел на экран молча, с полузакрытыми глазами. Потом воскликнул, но очень тихо: «Да живет русский авангард!» После чего отбыл восвояси вместе с бодрой Марией Васильевной. Я преклоняюсь перед литературным и нравственным подвигом этих людей. Но недаром Флобер говорил: «Не следует прикасаться руками к идолам — на руках остается позолота (La dorure en reste aux mains)».
Вообще же знакомство с новой русской литературной эмиграцией ввергло меня в смущение. Мне по сию пору чудится — эти люди, талантливые, много перенесшие, не сломленные КГБ, ухитрились увезти с собой в Париж не только возвышенную преданность литературе и русскому либерализму, но и усталую мелочность советского быта. Скорее всего, суждение мое поспешно, несправедливо и продиктовано маниловскими представлениями о диссидентах, но уж слишком велик был контраст между былой героикой и нынешней реальностью…
Пришел день телепередачи о Малевиче. Прямой эфир, ведущий — племянник Миттерана Фредерик (позднее — министр культуры). Лестно необычайно.
Тут-то я и увидел — впервые изнутри, — что такое современное французское телевидение. Прямой эфир без репетиций и сценария. В числе участников — молодой Миттеран, Хюльтен, Задора и я. В качестве дивертисмента — одна ныне весьма известная наша певица, в ту пору страстно и не вполне разборчиво завоевывавшая Европу.