Милая дама — доцент философии — была готова к худшему, то есть к ситуации несколько «неформальной», и искренне обрадовалась, когда я серьезно ответил на экзаменационные вопросы, что мучительно трудным для меня не было, так как философию, особенно классическую, я очень любил и люблю.
А затем, естественно, я стал сдавать и другие экзамены — «вино откупорено, надо его пить», а потом защитил диссертацию — одну, через пять лет другую.
В самом деле, внутренне я давно был готов капитулировать и вступить на путь соискания первой ученой степени — надоело выламываться, что я не такой, как все. И вообще, чем я хуже других, зачем получать вдвое меньше, чем они, утешал и подбадривал я себя, понимая, что отказываюсь от особливости и нестандартности. И за, и против можно сыскать немало доводов, вспомнить и про непродающееся вдохновение, и продающуюся рукопись, и про то, что лучше презирать знаки отличия, имея их. Есть эрудиция — всему отыщутся оправдания.
Этот телефонный звонок — знак доброты и дружества, поддержка слегка потерявшего связь с реальностью младшего коллеги — все это было так необычно, бескорыстно. И возможно, если бы не эта решительность Моисея Самойловича, я бы так и не собрался обрести ученые регалии, которые хотя бы чуть-чуть защищали человека в советские времена.
Не счесть и не упомнить, сколько раз мне помогал Моисей Самойлович! То и дело возникала необходимость в какой-нибудь рецензии, рекомендации, отзыве etc, делалось все это бесплатно, и при всей своей совершенно чудовищной занятости Моисей Самойлович не отказывал мне никогда. Именно
Я считаю себя человеком достаточно работоспособным, могу много писать, но Моисей Самойлович не только писал необыкновенно много, но и без конца читал лекции, где-то выступал, консультировал, воспитывал аспирантов и докторантов. С раннего утра (до начала лекционного дня — для меня ежедневный подвиг Геракла!) он сидел за столом и успевал написать столько, что уже весь день совесть его была чиста, и он мог ехать в университет.
И при этом — театр, приемы гостей и хождение в гости, и всегда тамада, центр внимания. Энергия и силы — основой этого со временем может быть только мужество и непреклонная любовь к жизни, а ведь как многие и как часто старались ему испортить жизнь.
«Скажи мне, кто твой
Не стану писать ни о его знаменитых книгах, ни о лекциях, на которые сходились толпы, ни о застольях, которые он вел с неподражаемым блеском и неиссякаемым весельем.
Обо всем этом больше и лучше рассказали и расскажут его коллеги, я же вернусь к крупицам воспоминаний личных и для меня особенно дорогих.
Он знакомил меня со своими друзьями — особенно я благодарен ему за встречу с Борисом Моисеевичем Бернштейном, человеком поразительного ума и редкой душевной тонкости. Мы нередко встречались втроем, были на «ты» (оба они — люди много старше меня и уж куда «сановитее» — отличались редким демократизмом без всякого, впрочем, панибратства). Однажды после достаточно обильного застолья Моисей Самойлович молча надел мою шляпу (вообще шляп он не носил), в ней ушел, так она у него и осталась, за что Бернштейн прозвал его Шляпокрад. И эта мелкая «подробность бытия» до сих пор почему-то греет мне душу. Все мы умели быть детьми.
Мы, кстати, много спорили, были проблемы, по которым мы яростно расходились, но почему-то это нас веселило. Кстати, Моисей Самойлович никогда не сердился, когда с ним не соглашались, не выносил он только напыщенного невежества или советского (равно как и постсоветского) мракобесия. Но и это все знали, этим Моисей Самойлович славился.
В восьмидесятые годы мы часто ездили вдвоем в Москву — оппонировать. Докторские защиты в столице случались все чаще, своих оппонентов не хватало, философ и историк искусства вкупе требовались постоянно.
Ритуал соблюдался неукоснительно: двухместное купе («СВ»), бутылка приличного коньяка, бутербродики, казенный железнодорожный чай.
Я выпивал едва четверть бутылки и пьянел. Мика же, которому доставалось три четверти, оставался решительно трезвым.
И вот тогда, только тогда, что называется, «под стук колес», когда, постепенно темнея, уплывал назад унылый пейзаж, что тянется до Москвы рядом с «полосой отчуждения», когда стихала светская жизнь даже в вагоне «Красной стрелы» и засыпали проводники, Моисей Самойлович без обычных шуток и острот, серьезно, часто и печально, рассказывал о своих родителях, о матушке своей, совсем уже дряхлой, которую он постоянно навещал, даже «причесывал», о страшных днях войны, о многом, трогавшем меня до слез, даже заповедном — видимо, понимал, что никогда и никому я не расскажу о том, что он вдруг решился мне доверить.