«Я после Парижа. Меньшего, куда меньшего боялся. Думал — знаю гораздо больше прежнего, — и в самом деле узнал больше. Вместе с тем глубоко и больно потерял многое — то, о чем и не подозревал раньше. Приобрел знание, ощущение большой, этакой изящной потери — отсюда горделивое и важное отношение к другим, печальный внутренний „полет“. Сейчас — почему? — ощущение, что тогда вовсе суеты не было, а была ведь. И еще сейчас кажется, что тогда был очень самим собой, больше, чем когда-либо. А был, видимо, просто таким, каким хотел бы себя видеть со стороны. Значит, печаль, серьезность, легкая отрешенность — мое?
И эти навсегда усталые, угрюмые, привычно беспокойные лица на пустых улицах. Chez nous[20]
.Или просто ощущение, что есть реальное обоснование быть исключением. И еще эта мысль: неужели я потерялся».
Потом я стал записывать в черную папку сюжеты возможных сочинений. Разумеется, поначалу это была смесь собственных воспоминаний со всякого рода сентиментальной литературщиной. Но внутри были размышления о жизни, весьма даже и неглупые, хотя часто претенциозные. Они рождались после того, как я записывал мысль отчасти и точную, но банальную, потом начинал доискиваться сути, порой и подходил к этой самой сути достаточно близко.
«…Правы не полюса, но напряжение между ними».
В ту пору непросто было догадаться, что все крайности нехороши, — диссиденты, даже просто существованием своим, тревожили нечистую совесть либеральных конформистов, к которым я принадлежал, и левые крайности казались святыми. К счастью, я тогда начинал (очень осторожно) сомневаться.
Помню, мне приснилась фраза — именно так — «приснилась фраза»: «Люди живут только потому, что боятся смерти». Проснулся с недоумением, только потом понял смысл суждения: кто согласился бы на страх жизни, если бы не была еще страшнее смерть, которую никто из живых не знает. И по сию пору кажется мне, что сам я бы такую мысль не придумал. Много позже я нашел нечто похожее у Шекспира, но убежден, тогда это не было просто всплывшей из подсознания читаной фразой.
Случалось записывать сны, особенно те, что, порожденные, видимо, загнанной психикой, были фантастичны и вместе реальны:
«Видел во сне Николая I, мраморно-красивого, как на ранних скульптурных портретах. В расстегнутой рубашке с жабо и кавалерийских рейтузах, он, сидя на краю своей легендарной солдатской койки, покрытой шинелью, говорил со мною отличным (как в „Войне и мире“) французским языком, жалуясь на страшные времена. А за окном — салют, какие мне приходилось видеть в сороковые годы, почему-то кремлевская стена и Николай II в автомобиле, арестованный, под охраной мрачных красногвардейцев с винтовками с примкнутыми штыками, в пулеметных лентах».