Со мной в купе ехал дипломатический чиновник в модном вязаном галстуке. Он был раздосадован неожиданной командировкой: «День Победы в Париже! И чего я в этом Париже не видел!» Звали его, хотите верьте, хотите нет, Иваном Ивановичем (я даже подумал, что он представился так из соображений какой-то хамской конспирации). При нем состоял чиновник помельче и помоложе, ехавший во втором классе (такое же, как в первом, купе, но с опущенной третьей полкой). Он, напротив, поездкой наслаждался («Пустили!») и вел себя с патроном заискивающе.
Именно это рабское ощущение: «пустили!», как и в прежние поездки, всю дорогу снова билось и в моем по-прежнему рабском сознании.
Нищая Польша с проблесками гордого западного блеска и дотлевающими остатками былой «буржуазной» цивилизации все же казалась уже Европой. Испуганные и счастливые, тщательно напудренные и приодетые гэдээровские старушки (именно их было больше всего) на восточноберлинском вокзале, чинно выстроившиеся в аккуратную очередь у двери в вагон парижского экспресса (тоже — «пустили, спасибо!»). Исполненные эсэсовской тупой и свирепой серьезности пограничные офицеры ГДР, подозрительно и подробно проверявшие паспорта транзитных пассажиров, до которых, в сущности, им дела не было, и это их «аусвайс, битте» — прямо из фильмов про войну. А проверялись паспорта трижды: на границе ГДР, при въезде в Западный Берлин и при выезде из него.
Наш, показавшийся столь респектабельным в Москве, проводник уже в Кёльне был тяжело пьян: валюты железнодорожникам почти не давали, и наш с горя тратил скудные свои марки на спиртное. Потный, в неопрятной майке, он ходил слегка шатаясь и к севшей в Кёльне старушке-немке, в бриллиантах и соболях, обратился со словами: «Кохана, постель, битте, брать будешь?» — видимо, полагая, что говорит «на иностранном языке».
В тусклом предвечернем свете поезд проехал через опрятный и, казалось бы, уже достаточно заграничный Восточный Берлин. Потом — чудилось, до горизонта — пустой мглистый овраг, острые и мутные лучи прожекторов, выхватывающие из стылого темного тумана бетонные плоскости мертвой стены с колючей проволокой наверху. Лай невидимых собак, граница ГУЛАГа, поезд шел сквозь дантовское небытие. И сразу — как монтажный «стык» в кино — вспышка феерических огней Западного Берлина, мощные спокойные фонари, огромные витрины с неземными соблазнами, прыгающие рекламы отражаются в крышах полированных машин, желтые двухэтажные полупустые автобусы катятся по гладкому асфальту, и шорох их шин, чудится, сливается с негромкой синкопированной «заграничной», беззаботной музыкой из баров. И снова — тьма «социалистического лагеря», такого аккуратного и оттого еще более гнетущего в ГДР…