— Пойдём, будете иметь у меня место придворного, наверное, не хуже того, какое было у короля.
Я поклонился, благодаря.
— Не могу принять вашей милости, — сказал я. — Правда, что его величество король прогневался на меня и я потерял место, но я не меньше привязан к моему пану, а вы, пане староста, причисляетесь к его неприятелям.
Рабштынский ужасно нахмурился.
— Я не утаиваю то, что не люблю его, — выпалил он, — и не я один, нас достаточно, которые от него страдаем. Как он нам, так мы ему. Съесть себя ему не даём.
Он посмотрел на меня гордо и издевательски улыбнулся.
— Силой тебя тащить не думаю, — сказал он, — с Господом Богом. Смотри только, если король тебя отталкивает, как бы ты, презирая мою милость, не остался ни с чем, а потом сам не пришёл проситься, когда будет напрасно, потому что я такой, что, раз сказав слово, не отступаю от него. Сейчас в самый раз, потом не возьму, даже если бы молил.
— Хочу остаться верным королю, — сказал я, — хотя бы и с голоду умер.
— Благослови тебя Бог! — засмеялся Тенчинский.
И он отвернулся от меня, а, подумав минуту, ещё раз на меня взглянул.
— Два дня тебе даю на размышление, потому что мне тебя жаль, — прибавил он, — потом дверная ручка опустится.
Сказав это, он начал говорить что-то Сецигновскому, и не спеша вышел из дома.
Я, смущённый, остался на месте, но настаивая на своём и не нуждаясь в двух днях размышления, ибо Тенчинским служить не хотел, не думал. Этим хвалилсь бы королю, а он бы ко мне ещё б
На следующий день, я ещё не оделся, как постучали в дверь, и Крачкова кого-то привела в каморку, в которой я ночевал. Хотя было темно, я узнал Слизиака и по мне даже дрожь прошла. Входя, он хвалил Господа Бога таким весёлым голосом, как если бы между нами никогда ничего не было, а я к нему не мог иметь никакой обиды.
— Староста Рабштынский говорит, что хотел вас на свой двор забрать, а вы презрели его милость. Я пришёл вам сказать, что вы обезумели.
— Слушай, старик, — вырвалось у меня, — когда человек раз даст себя схватить и обмануть, виноват тот, кто его предал; когда в другой раз разрешит подойти, сам тогда на себя должен жаловаться. Не знаю, за что и почему вы меня преследуете и навязались мне.
Затем Слизиак резко меня прервал:
— Вы никогда не будете знать того, почему мы так вас опекаем, и не должны! Напрасно на это не напрягай разума.
Тут он ударил себя в грудь.
— Однако уверяю тебя теперь, — докончил он, — что ничего тебе не грозит. Раз ты не служешь королю, король тебя не опекает и равнодушен, можешь за себя не опасаться!
Он вдруг замолк, как если бы и так слишком много разболтал.
— Не будь ребёнком, — сказал он, — не презирай то, что тебе предлагают. Староста Рабштынский желает тебе добра и о судьбе твоей может подумать, а у короля, кто раз милость потерял, тот её никогда не восстановит, это напрасно… Пропадёшь напрасно.
— А почему вдруг у вас ко мне такое великое сострадание? — отпарировал я. — А тогда, когда я больше всего в этом нуждался, вы мне его не показывали.
Старик покачал головой.
— Я сказал тебе, что ты этого никогда не узнаешь и не поймёшь, — прервал он.
— А как же я поверю в то, чего не понимаю? — спросил я.
Слизиак задумался.
Он взглянул на бедную комнату, в котором мы находились, как бы искал себе место, куда сесть, увидел пустой ящик в углу и растянулся на нём. Он сменил тему разговора и голос.
— Что же ты думаешь с собой делать? — спросил он.
Я не имел охоты перед ним объясняться и отвечал ему специально, что, наверно, в Вильно или в Литву вернусь.
— Чтобы тебя убедить, что теперь никто ничего плохого тебе не желает, а напротив, скажу, — произнёс Слизиак, — что если будешь нуждаться в помощи, дай через кого-нибудь знать о себе Навойовой, у тебя она будет.
Я не отвечал на это, любезности также не доверяя. Потом он начал меня расспрашивать, как меня выпроводили со двора, были ли у меня деньги, хватит ли на дорогу того, что имел. На все эти навязчивые вопросы я отвечал, сбывая его полусловами. Потом он начал меня уговаривать принять духовный сан и склонять, как раньше, а когда я молчал, в конечном итоге, надувшись, он пошёл прочь.
Два дня, данные мне старостой Рабштынским, прошли, а я вовсе не колебался и объявить ему о себе не думал. Я ходил с мыслью пойти куда-нибудь учиться, колеблясь ещё, когда случай, наконец, навязал мне Гаскевича.
Доктор слышал о моём изгнании со двора, потому что о том очень громко говорили, но меня не видел. Узнав, он сам остановился на улице. Всегда шутливый и язвительный, на этот раз он смотрел на меня с состраданием.
— Что думаешь? — спросил он резко.
— Так же, как и раньше. Желаю учиться, — сказал я. — Дайте мне учителя. Буду вам до смерти благодарен.
Он начал крутить головой.