Читаем Воспоминания об Аверинцеве. Сборник. полностью

В самом деле: поворотный и решающий исторический момент западноевропейской и русской духовно-идеологической, поэтической и научно-гуманитарной мысли ХХ века — настоящая, эйнштейновская революция, но именно в не эйнштейновском мире исторического опыта и в самих науках исторического опыта и в философии периода “столетнего десятилетия” — характеризуется в статье “Филология” не то чтобы однозначно неверно, но все же странно. Традиционное единство гуманитарно-филологического мышления — таков финал истории филологии по Аверинцеву — было взорвано во всех измерениях.

После этого взрыва как бы не следует ничего: дальнейшее — молчанье, понимающий да услышит. (Метафору “взрыва” подхватит после краха тоталитаризма Ю. Лотман в последней своей книге, причем, что характерно, не столько в историческом, сколько, так сказать, в сциентистски-метафизическом ключе.) Аверинцев молчит и переводит взгляд — вместо того, чтобы обновить и дополнить набросанный не столько в стихах, сколько в статьях того же Мандельштама первой половины 1920-х годов замысел новой, постсимволистской символизации слова и культуры. Символизации, в центре которой не тезис “культуры” и не антитезис “стихии”, а нечто принципиально иное. Так, в статье “Буря и натиск” (1923) читаем: “Архаика Вячеслава Иванова происходит не от выбора тем, а от неспособности к относительному мышлению, то есть сравнению времен”.

Это — тот рубеж, с которого на Западе (прежде всего — в Германии, но и в России) начиналось в “столетнее десятилетие” так называемое новое мышление — событие, вне которого не могут быть адекватно поняты ни Хайдеггер, ни Бубер, ни Бультман, ни Ауэрбах, ни Бахтин ни А. А. Ухтомский, ни современная герменевтика, ни русский формализм, ни все то, что тогда началось и уже не переставало начинаться.

У О. Мандельштама, правда, все это набросано с “поэтической” необязательностью и фрагментарностью, включая и такой специфически “русский” сюжет или ход мысли, который можно назвать филологическими “Вехами”, после-веховскими и анти-веховскими. Вспомним еще раз статью о Чаадаеве: “Первые интеллигенты — византийские монахи — навязали языку чужой дух и чужое обличие <…> всякая интеллигентская словесность, то есть “Византия” — реакционна”.

По мысли Мандельштама, подлинная перспектива русской исторической жизни в будущем определится — в контексте преодоления “запоздалого вида наивного западничества”, еще более интеллигентски-глухого к миру жизни и языка, чем даже почвеннические стилизации под старину, — будущей борьбой русского языка с “монашески-интеллигентской Византией” (“Заметки о поэзии”, 1923), с “монашеской глухотой не от мира сего” (персонально о М. Шагинян в очерке “Шуба”, 1925); отсюда и требование “последовательного обмирщения” культуры, “библии для мирян”, преодоления “профессионального”, “литургического” символизма и т. п.

— Что, этого всего Мандельштам не “напророчил”?..

Специальный анализ, которому здесь не место, мог бы показать, каким образом мандельштамовские культурфилософские концепты — с одной стороны, “филологии”, с другой — слишком стихийного “дара русской земли” — преломились в постсоветское десятилетие в очень осторожной и продуманной, но имеющей свои актуальные “шоковые” резоны полемике вообще-то не очень склонного к полемике Аверинцева — и с Мандельштамом, и с Достоевским, и с Бахтиным, возможно, и с В. Набоковым (как автором романа “Дар”), как до этого с прежде любимыми Г. Гессе, Т. Манном, Честертоном, но, главное, — с самим собой, самим собой… а значит, не риторически.

Ребенок не может быть “инфантильным”: это — ребенок. Но с историческим опытом и, соответственно, с возрастом речи в науках исторического опыта — дело обстоит не так просто. Особенно если нас интересует не “культура” вообще или, скажем, перспектива конфессионального спора — измерение, в которое С. С. в постсоветское десятилетие склонен был поместить свой спор с Достоевским как, бесспорно, ключевой и в этом смысле “серединной” фигурой русской эстетико-прозаической и духовно-идеологической культуры вообще. Нас здесь интересует нечто иное, более скромное: “прагматическое” измерение настоящего и будущего филологии — не как специальной дисциплины только, но, по-аверинцевски, как принципа единства гуманитарных наук (когда-то включавшего, между прочим, и философию). А это снова возвращает к историческому опыту нашей реальной преемственности.

Что это было?

Владимир Николаевич Турбин рассказывал в мае 1992 года не без некоторого пафоса, что вот он на днях, по его словам, принес персональное извинение Сергею Аверинцеву за то, что в МГУ, где Турбин проработал почти всю жизнь, чуть не за полвека до того С. С. “завалили” на вступительном экзамене, потому что абитуриент не читал “Поднятую целину” Шолохова (Турбин, если я верно запомнил, был среди экзаменовавших).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Адмирал Советского Союза
Адмирал Советского Союза

Николай Герасимович Кузнецов – адмирал Флота Советского Союза, один из тех, кому мы обязаны победой в Великой Отечественной войне. В 1939 г., по личному указанию Сталина, 34-летний Кузнецов был назначен народным комиссаром ВМФ СССР. Во время войны он входил в Ставку Верховного Главнокомандования, оперативно и энергично руководил флотом. За свои выдающиеся заслуги Н.Г. Кузнецов получил высшее воинское звание на флоте и стал Героем Советского Союза.В своей книге Н.Г. Кузнецов рассказывает о своем боевом пути начиная от Гражданской войны в Испании до окончательного разгрома гитлеровской Германии и поражения милитаристской Японии. Оборона Ханко, Либавы, Таллина, Одессы, Севастополя, Москвы, Ленинграда, Сталинграда, крупнейшие операции флотов на Севере, Балтике и Черном море – все это есть в книге легендарного советского адмирала. Кроме того, он вспоминает о своих встречах с высшими государственными, партийными и военными руководителями СССР, рассказывает о методах и стиле работы И.В. Сталина, Г.К. Жукова и многих других известных деятелей своего времени.Воспоминания впервые выходят в полном виде, ранее они никогда не издавались под одной обложкой.

Николай Герасимович Кузнецов

Биографии и Мемуары
100 великих гениев
100 великих гениев

Существует много определений гениальности. Например, Ньютон полагал, что гениальность – это терпение мысли, сосредоточенной в известном направлении. Гёте считал, что отличительная черта гениальности – умение духа распознать, что ему на пользу. Кант говорил, что гениальность – это талант изобретения того, чему нельзя научиться. То есть гению дано открыть нечто неведомое. Автор книги Р.К. Баландин попытался дать свое определение гениальности и составить свой рассказ о наиболее прославленных гениях человечества.Принцип классификации в книге простой – персоналии располагаются по роду занятий (особо выделены универсальные гении). Автор рассматривает достижения великих созидателей, прежде всего, в сфере религии, философии, искусства, литературы и науки, то есть в тех областях духа, где наиболее полно проявились их творческие способности. Раздел «Неведомый гений» призван показать, как много замечательных творцов остаются безымянными и как мало нам известно о них.

Рудольф Константинович Баландин

Биографии и Мемуары
100 великих интриг
100 великих интриг

Нередко политические интриги становятся главными двигателями истории. Заговоры, покушения, провокации, аресты, казни, бунты и военные перевороты – все эти события могут составлять только часть одной, хитро спланированной, интриги, начинавшейся с короткой записки, вовремя произнесенной фразы или многозначительного молчания во время важной беседы царствующих особ и закончившейся грандиозным сломом целой эпохи.Суд над Сократом, заговор Катилины, Цезарь и Клеопатра, интриги Мессалины, мрачная слава Старца Горы, заговор Пацци, Варфоломеевская ночь, убийство Валленштейна, таинственная смерть Людвига Баварского, загадки Нюрнбергского процесса… Об этом и многом другом рассказывает очередная книга серии.

Виктор Николаевич Еремин

Биографии и Мемуары / История / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии