Кольцо не знало покоя на безымянном пальце трибуна. Мне хотелось прикрикнуть, чтобы он прекратил его вертеть. Может ли быть, чтобы иудеи считали более оскорбительным видеть шествие наших когорт, согласно обычаю, с вексиллариями и знаменосцами в первом ряду, чем две тысячи распятых или зарезанными всех домочадцев? Может ли быть, что они не понимают, что лучше свидетельствовать о власти Рима военными парадами, чем казнями? Внезапно я почувствовал себя обессиленным… Я хотел бы понять. Но Риму не нужен был в Иудее человек, который хотел бы понять. Я почти завидовал Вару, что он был способен на такое зверство… Публий Квинтилий никогда не задавался вопросами, я же задаю их себе слишком много. Я все еще слышу хриплый, севший от команд голос Вара, когда вечером в Аргенторане он делился с офицерами воспоминаниями о своем прокураторстве в Иудее:
— Собаки, все — собаки! Бешеные твари! Днем они целуют вам руку, чтобы ночью спокойно вас зарезать. За одну ночь они убили десятерых легионеров, отправившихся к девкам. Но чтобы успокоить их, я наставил вокруг Иерусалима столько крестов, сколько не сыщется деревьев во всей этой стране песка и камня.
Способен ли я поступить так же?
Луций Аррий упорно смотрел в землю, опустив голову и продолжая вертеть на пальце перстень с печаткой. Боялся он меня? Презирал? Оба эти предположения были мне одинаково неприятны. И я чувствовал потребность с ним объясниться:
— Где ты был, трибун, в 763 году?
Вопрос лишний: я прочел личное дело Аррия и знаю, что так же, как и мой отец, он служил в то время в Иллирии. Мощные восстания были в том году. Десятки убитых офицеров… Нигер сумел проявить тогда ловкость и храбрость, два взаимодополняющих качества, которым он никогда не изменял.
— В Иллирии, господин.
Он выпрямился и больше не играл кольцом.
— А мне, трибун, было двадцать лет, и я был в Германии. Ты говорил только что о Публии Квинтилии: я познакомился с ним там. Я был трибуном-ангустиклавом восемнадцатого легиона…
Нигер смотрел на меня с удивлением. Мне был знаком этот взгляд, преследовавший меня со времени моего возвращения из Тевтобурга…
— Прости, господин, я не знал. Я думал, из восемнадцатого никого не осталось в живых.
— Только я и один воин из галльских вспомогательных войск, спасший мне жизнь… Луций Аррий, можешь ли ты представить, что испытывали мы, видя наших орлов в руках врага?
Стоит снова вспомнить об этом, как боль, сжавшая тогда мое сердце, охватывает меня. Я вновь представляю Марка Сабина, такого стойкого в несчастье, и его высокомерный вид, с которым он разглядывал Арминия. Что бы он сказал, если бы узнал, что я, прокуратор Иудеи, вошел в Иерусалим без орлов? Ради Грецина, ради Вара, ради моих товарищей я не могу согласиться на такое бесчестье, даже если того требуют политика и дипломатия.
— Ради душ умерших в Тевтобурге я обязан отказываться от многого…
— Понимаю, господин.
Между нами воцарилось долгое молчание, наполненное печальными видениями и тяжкими мыслями.
Завывания ветра временами перекрывали неумолчный шум морского прибоя.
В конце концов Аррий смягчился:
— Господин, у меня есть идея! Ты хочешь войти в Иерусалим с орлами; ты знаешь, я не могу винить тебя. Я тоже римский офицер. Не подумай, что я буду рад, если они останутся в казарме! Но я уже десять лет в Иудее и говорю тебе, не боясь ошибиться: господин, если ты осквернишь священный город нашими знаменами — будет мятеж… Проблема кажется неразрешимой, но это не так. Ты настаиваешь на церемониях и на официальных приемах? В любом случае ты ошибаешься, если думаешь, что будешь встречен радостными возгласами! И это понятно, если поставить себя на место этих людей…
Нет, я вовсе не уповал на всеобщее ликование. Лицо Аррия вдруг озарилось улыбкой:
— В таком случае, господин, я нашел выход! Все пройдет благополучно, если каждый выполнит свою роль.
Бедный Нигер! «Десять лет в Иудее!» — так он сказал, уверенный, что все понял; по крайней мере, то, что были не в состоянии понять на этом проклятом Востоке наши римские головы… Он думал, все дело в символике. Наши орлы, их город… Одинаково священные и, стало быть, несовместимые. Действительно, мои предшественники не озадачивались этим: они не пережили Тевтобурга, в их жизни не было такого страшного дня и унижения Рима. Они не хранили ни неизлечимых ран в душе, ни болезненных шрамов на теле, доставлявших жестокие страдания в начале зимы.