Осуждала ли меня Понтия? В ее глазах, как в глазах Прокулы и Флавия, я читал грусть, сожаление, но никак не укор или приговор. Мне вспоминается невыразимое сострадание, которое засвидетельствовал по отношению ко мне Галилеянин в тягостные для него часы; близкие реагировали схожим образом. Они не порицали меня: они ограничивались тем, что выражали сожаление… Да, я в этом не сомневался: они сделали выбор между Иисусом бар Иосифом и мной, и выбрали его. Я подозревал, что они сожалели обо мне главным образом потому, что я не мог сделать то же самое. Я положил на чашу весов его жизнь против их жизни; я был уверен, что поступил правильно. Но те, кого я так хотел охранить, не поняли моей слабости.
Это был чудесный вечер. Понтия замечательно все устроила. Мне определили место возле Авла Понтия, которого я мало знал прежде и которого нашел очень приятным человеком. Он без прикрас рассказал мне о британской кампании, расписывая ее важнейшие подробности и анекдотические случаи, а я, к собственному удивлению, впервые в своей жизни поведал едва знакомому собеседнику о Тевтобурге. И тут поднялся Лукан.
Зять много пил, но — то ли под воздействием вина, то ли от искренней радости, что вернулся, — на этот раз он избавился от своей обычной маски холодности и спеси. Я заметил, что рука его немного дрожала, когда он поднимал свою чашу, призывая Марса и Фортуну Рима, но это было единственным признаком, по которому можно было догадаться, сколько он выпил. Тит Цецилий сначала провозглашал обычные здравицы в честь Кесаря и Города. Затем неожиданно повернулся к Понтии, которая сидела напротив него, и, поднимая свою чашу, воскликнул:
— А теперь, друзья мои, надо выпить за подарок, который боги приготовили для меня: за ребенка, которого моя возлюбленная супруга произведет на свет через семь месяцев. Титу Цецилию Британнику долгой жизни и процветания!
Краснея, Понтия опустила глаза. Прокула радостно улыбалась, но не была удивлена; несомненно, эта новость ей уже была известна. Только один я, в который раз, не был посвящен в их тайны. Мое счастье оказалось омраченным. Но все же мысль о ребенке, которому предстояло родиться, каким бы постылым ни был его отец, наполнила меня радостью.
После этого ошеломляющего заявления Лукан продолжил возлияния. Он держался, но я чувствовал, что он выпил слишком много. Когда мы с Прокулой уходили, зять был уже хорош и, несомненно, стал еще пьянее, когда они с Понтией, распростившись с последними гостями, перед рассветом добрались до своих апартаментов.
Мне кажется, ни одного человека я не ненавидел так, как Лукана. По причине ненависти, которую к нему питаю, я не в силах искать ему извинения за то несчастье, которое произошло. Но все же говорю, что он был сильно пьян и плохо контролировал свои действия. Я хотел бы, чтобы Тит Цецилий заплатил за все зло, которое причинял моей дочери все то время, пока продолжался их союз, за зло, которое он причинил Прокуле. Чтобы, в конце концов, он заплатил за мое страдание, которое не отпускает меня.
Я мог бы даже солгать, Клавдий послушал бы меня. Несмотря на то, что он холоден и эгоистичен, Клавдий огорчен обрушившейся на меня трагедией. Он бы покарал Лукана, так что я мог бы заполучить голову, которую так ненавижу…
Но это не утолило бы моей тоски.
Из рассказов Лукана и свидетельств рабов я достаточно четко представляю себе, что произошло.
Ночь была на исходе. С нежностью по отношению к этой подлой скотине Понтия поддерживала своего супруга. У Лукана в руке была лампа, наполненная маслом; огонек дрожал и мерцал, обнявшаяся чета неловко пересекала атриум. Вечером был сильный дождь, и идти по мраморным плитам было скользко. Несмотря на помощь Понтии, Тит Цецилий все спотыкался. Каждый раз, когда у него подворачивалась нога и он пытался восстановить равновесие, его разбирал нелепый смех. Маленькая лампа в его левой руке качалась и отбрасывала на стены громадные тени. Он смеялся над этими фантасмагорическими вспышками, нарочно размахивая лампой и забавляясь появлением на стене все новых странных фигур. Внезапно лампа выскользнула из его рук и упала на платье Понтии, ее прекрасное платье под вуалями огненных цветов. Легкий материал мгновенно пропитался маслом и вспыхнул. Понтия превратилась в живой факел, вопя и извиваясь от боли у ног хохочущего и одуревшего пьяницы.
Лукан был слишком пьян, он не догадался окунуть Понтию в атриум, чтобы погасить пламя, и беспомощно смотрел, как она заживо сгорает. Сбежавшиеся рабы нашли его неподвижным, отупевшим, ни на что не реагирующим возле бьющейся в агонии жены.
Понтия прожила еще два дня и две ночи, испытывая невыразимые мучения, потому что никакое снадобье не обладало достаточной силой, чтобы облегчить страдания ее обгоревшего тела.
Когда врач, устав от моих просьб, позволил мне повидать ее, я, войдя в комнату, едва не лишился чувств, настолько ужасающим было зрелище. Только глаза моей дочери еще светились жизнью, утопая в скорби ее лица, ее чудесного лица, утратившего человеческий облик.