Когда я ложился в ту ночь спать, в голове моей была буря. История английских тред-юнионов как-то странно и буйно переплеталась и перемешивалась с тем, что рассказала мне Пичужка, и еще больше с тем, что рисовало мне в этой связи воображение. Я долго не мог заснуть и чувствовал, что в моем сознании, а еще вернее — в моем подсознании, идет какая-то глубокая, напряженная, лихорадочная работа. Человеческая психика, — по крайней мере, я это неоднократно замечал на самом себе, — функционирует обычно в двух этажах: сознания и подсознания. Одно дополняет другое. Часто какой-либо мыслительный процесс начинается в этаже сознания, на известной ступени развития прерывается здесь, переходит в этаж подсознания, проделывает там неощутимо ряд этапов и, наконец, как-то вдруг, неожиданно, заканчивается опять в этаже сознания ясно сформулированным выводом, который отнюдь не вытекал из первой половины процесса, проделанной в этом этаже. Именно такое состояние я испытывал в описываемый момент.
На следующий день к вечеру я уезжал из Москвы в Петербург. Утром мы с Пичужкой пошли по магазинам в расчете закончить мою экипировку для студенческой жизни в столице. Купили пояс, дюжину носовых платков, бритву с разными принадлежностями (которой я, впрочем, почти не пользовался), записную книжку, портфель и еще какие-то мелочи.
Но главным приобретением этого дня были часы — первые собственные часы в моей жизни! Купил я их в известном тогда магазине Буре за 10 рублей, вместе с простым черным шнурком, надевавшимся на шею. Часы были большие, луковицей, сделанные из никеля. Глядя на них, я чувствовал себя уже совсем, совсем взрослым человеком. В течение последующих тридцати лет эти часы стали моим неизменным спутником во всех сложных перипетиях моей жизни. Они были со мной всегда и везде: в тюрьмах и ссылках, в подполье и эмиграции, в рабочих кварталах Лондона и в степях Монголии, на митингах революции и на королевских приемах Европы и Азии. Они шли хорошо и никогда меня не подводили. Я привык к ним и сроднился с ними. Они стали как бы частью меня самого. Только в 1931 г., когда я полпредствовал в Финляндии, мои старые, верные часы стали пошаливать: даже их стальной организм износился. Пришлось заменить их новыми — уже маленькими наручными часами вполне современной формы. Но далось мне это нелегко. Расставаясь с моей большой, грубоватой, стертой от времени «луковицей», я чувствовал то же, что чувствуют при расставании со старым, дорогим другом…
Пичужка провожала меня на вокзал. Я торопливо внес свой несложный багаж в вагон третьего класса и вышел затем на платформу. Терпеть не могу этих нудных предотъездных минут на перроне, которые слишком длинны для того, чтобы проститься, и слишком коротки для того, чтобы сказать что-нибудь толковое! В тот момент я особенно остро их ненавидел. Я ехал в Петербург. Я рвался туда всей душой. Я весь горел нетерпением и считал мгновения, которые отделяли меня от цели моих мечтаний…
Но вот раздался третий звонок. Наскоро поцеловавшись с Пичужкой, я вскочил на площадку вагона и трепетно ждал свистка кондуктора… Миг… Другой…
Громыхнули тормоза… Раздался толчок… Поезд медленно, как бы нехотя, побежал вдоль платформы… Пичужка махнула платком… Я ответил ей студенческой фуражкой…
В купе со мной оказался какой-то седобородый старичок
— Думали ли вы, молодой человек, о том, в чем смысл жизни?
И, так как я не обнаружил большого интереса к этой теме, старичок укоризненно продолжал:
— Вот все так: пока молоды, не думают, а как состарятся, так поздно уж думать… Жизнь-то ушла, не переделаешь.
Я остался равнодушен и к этому увещеванию. Все мои мысли и чувства были заняты совсем другим.
Я рано лег спать на верхней полке. И хотя обычно я спал, как убитый, даже на голых досках, теперь я несколько раз пробуждался среди ночи и нетерпеливо смотрел на циферблат моих новеньких никелевых часов. Я встал с первыми лучами солнца, оделся, умылся и вышел на площадку вагона. Была ранняя осень, но трава и деревья еще зеленели, а в воздухе сохранялся аромат позднего лета. Поезд, громыхая и поскрипывая, неторопливо — с 30-верстной скоростью — бежал вперед. Мимо проносились луга, поля, рощи, серо-голубые озера, сонные станции, желтые будки стрелочников. В Любани я вышел и в буфете напился чаю. Потом опять вернулся в вагон и долго стоял у окна, вперивши взгляд в летевшее навстречу пространство. Я думал о Петербурге, я представлял себе толкотню на Николаевском вокзале, извозчика, Васильевский остров, 9-ю линию, Наташу, ибо я решил сразу же с поезда заехать прямо к Ярославцевым.
Солнце подымалось все выше. День начинался на славу. Предо мной широко открывались ворота новой жизни.