Вначале наши занятия шли очень официально. Один урок мы посвящали чтению «Путевых картин» Гейне, другой — разговору, причем беседовали мы на самые «беспартийные» темы: о погоде, о достопримечательностях Омска, об отметках за четверть и тому подобных мало интересных вещах. Понемногу, однако, лед стал таять, и наши отношения начали принимать более человеческий характер. Большую роль в сближении с учителем сыграла моя любовь к органу. Этот инструмент всегда возбуждал во мне самое искреннее восхищение. До сих пор я считаю, что орган — самый могучий, самый вдохновенный музыкальный инструмент, из всех, созданных человечеством. Больше, чем какой-либо иной, он способен покорять и завоевывать душу. Браун стал водить меня в кирку в часы, свободные от богослужений, и разыгрывать предо мной изумительные органные концерты. Музыкант он был хороший и дело свое любил страстно. Бах, Моцарт, Гайдн, Бетховен и многие другие композиторы прошли здесь предо мной в своих величайших произведениях, и здесь именно я впервые понял и почувствовал все несравненное величие Бетховена, который остался на всю дальнейшую жизнь моим музыкальным «богом».
Орган проложил дорогу к моему сближению с учителем. Он жил при кирке в маленькой квартирке из двух крохотных комнаток с кухней и часто после «концерта» приглашал меня к себе выпить стакан чаю. Жил он один, старым холостяком, помещение свое содержал в идеальной чистоте и сам вел все свое несложное хозяйство. Мало-помалу я так освоился в квартирке Брауна, что стал чувствовать себя здесь, как дома, и позволял себе иногда рыться на его книжных полках и в разных укромных уголочках. Как-то раз мы зашли к учителю после великолепного концерта Баха — оба в очень приподнятом, почти радостном настроении. Были ранние зимние сумерки, и учитель сразу пошел на кухню ставить чай. Я же подошел к небольшой этажерке и, порывшись немножко в каких-то старых иллюстрированных журналах, вытащил сильно полинявший от времени альбом фотографических карточек. Машинально я стал его перелистывать. Лица мне были совершенно незнакомые, но по костюмам и прическам женщин видно было, что все портреты относились к эпохе 70-80-х годов прошлого века. Одна фотография привлекла мое особенное внимание: она изображала молодую девушку с длинной толстой косой, сильно напоминавшую по типу гетевскую Гретхен. Лицо нельзя было назвать красивым, но в нем было много какого-то нежного очарования. — Кто это? — спросил я учителя, когда он поставил на стол чай и печенье.
Я никогда не забуду эффекта, произведенного дюйм невинным вопросом. Браун внезапно изменился в лице, потемнел, еще больше сморщился. Из груди его вырвался какой-то странный звук, похожий не то на икоту, не то на сдержанное рыдание. Учитель круто отошел от стола и неподвижно остановился у замерзшего окна, уткнувшись в него лицом. Я не мог понять, в чем дело, но сразу почувствовал, что своим вопросом я затронул какую-то скрытую, незажившую рану. Я был смущен, но не знал, как выйти из положения. Прошло несколько минут неловкого молчания. Наконец, Браун овладел собой, вернулся к столу и налил мне и себе по стакану чаю. Однако все его недавнее оживленно, вызванное Бахом, исчезло без следа. Он был теперь мрачен, угрюм и показался мне гораздо более сутулым, чем обычно. Не говоря ни слова, мы в тяжелом напряжении выпили чай, и я поднялся, чтобы поскорее уйти. Я хотел, однако, как-нибудь загладить свою бестактность и на прощанье сказал:
— Извините меня, пожалуйста, за необдуманный вопрос… Я не знал… Я не думал причинить вам неприятность.
Какая-то тень прошла по лицу учителя, и он вяло ответил:
— Нет, нет, что же?.. Я понимаю… Не беспокойтесь… Все проходит…
Я надел на себя шинель и собрался уходить. Но, когда я уже брался за ручку двери, учитель вдруг судорожно сорвался с своего места, подбежал ко мне и, схватив за руку, молящим голосом заговорил:
— Не уходите, ради бога! Посидите со мной!.. Я боюсь, я боюсь! Она опять придет! Она опять будет мучить меня!..
— Кто она? — с недоумением спросил я.
— Вы знаете, кто эта женщина, о которой вы спрашивали? — глухо пробормотал учитель.
— Нет, не знаю. Кто она? — откликнулся я.
Браун передохнул, точно ему трудно было выговорить слово, которое он собирался сказать, и затем почти прошептал:
— Это моя жена…
Вдруг голос учителя сразу перешел на крик:
— Нет, я сказал неправду! Это не моя жена!.. Это моя невеста!..
Я почувствовал, что предо мной какая-то тяжелая тайна, какая-то старая, еще не изжитая драма, и мне стало жалко этого глубоко раненного человека. Я разделся и вернулся в комнату. В быстро надвигающихся сумерках очертания вещей и предметов стали как-то смягчаться и туманиться. Я сел на кресло в двух шагах от Брауна, но в полумраке мне плохо было видно выражение его лица. Он тяжело дышал и никак не мог успокоиться.
— Вы извините меня, что я вас задерживаю, — виноватым голосом проговорил органист, — это скоро пройдет… это скоро пройдет!