Вскоре я сидел перед другим дознавателем. Он был одет в белую рубаху и пиджак и повадками напоминал фабричного. Взяв протокол первого допроса, он начал безучастным голосом расспрашивать все-все, начиная с порховского дулага, фамилии, имена, когда я расстался с близнецами, что видел в Великих Луках. Бубнеж его пришлось слушать шесть часов, после чего — уже за полночь — его сменил совсем юный, безусый малый, не сразу перестававший краснеть после каждого своего вопроса. Вскоре я понял, что они хотят взять измором, поймать сонного подозреваемого на несоответствии, подначить его выболтать что-нибудь, что потом можно раскрутить до признания. Я решил держаться и не спать, и в первую ночь это получилось. Днем мне не дали выспаться: как только я садился на койку и прикрывал глаза, гремели ключи и врывались надзиратели, а вечером опять повлекли на допрос. Я брел, пошатываясь, и вспоминал, где мы и что это за казематы. Меня встретил улыбчивый, лоснящийся, круглолицый, начинающий лысеть курчавый парень, который ел нарезанное дольками красное яблоко, а когда я засыпал, продолжал ровным голосом расспрашивать, а потом орал фальцетом, чтобы я очнулся. Вслед за ним потянулась карусель разных их работников, в форме и без, моложавых и пожилых. Одни подходили формальнее, другие — с сердцем, кто-то хватал за грудки, кого-то я толкнул в ответ на тычок в живот, но у всех у них в глазах засела тихая ненависть. Я перестал подписывать протоколы. Так и черкал: «Не подписываюсь». В третью ночь мне пригрезилась Анна с передачей в узелке, а наутро голова моя моталась, как у куклы. Захотелось сдаться и быстрее убыть в лагерь, хоть бы и лес валить, только чтобы не гнить в подземном саркофаге, как предсказывал следователь. Конечно, хотелось и мгновенной смерти, но быстро умереть было невозможно. Кажется, размышляя именно об этом, я заснул стоя у оконца, шумно рухнул на пол, и в камеру тотчас вбежали. Надзиратели растормошили меня и сунули в нос нашатырный спирт. В тот день на допросах я старался молчать и отвечать нечто односложное, потому что все время комментировал невпопад. Вместо одних вопросов мне грезились другие, и, когда я уже не мог ни стоять, ни сидеть, все вдруг кончилось.
Я проснулся в камере. Все тело болело, словно после многокилометрового перехода. Ходить я смог лишь ковыляя и опираясь на край топчана. Лампочка не горела, следовательно был день. Но почему мне разрешили лежать? Надеясь, что дело не в том, что я сболтнул то, что им нужно, или согласился с необходимым для успеха следствия утверждением, я стал есть похлебку и думать, как похожи все эти крепкие ребята-следователи. Неколебима была их уверенность в себе, и в то же время в глазах маячило: я такая же жертва, как ты, мы в одной клетке, под одной лупой, в одной тюрьме.
Вспомнилось, как еще под Калинином мы маршировали всем батальоном перед приехавшим на офицерские курсы командованием. Это было прекрасно — двигаться с сильной, мускулистой, всесметающей массой. Это мгновенно атрофировало чувства и способность сомневаться, снимало ответственность за все, что бы ты ни делал. В тот день я слился с марширующей толпой и стал ее молекулой. Вспоминая странные фигуры, в которые складывалась стая скворцов над Мезом, я понял, что затянутые в облако птицы неподвластны себе — они мечутся, сами не зная, почему их влечет в ту или иную сторону. Тогда, в Профондевиле, мы с Эмилем побежали на набережную, чтобы разглядеть скворцов поближе, и мне прямо-таки бросилось в глаза, что расстояние между птицей и птицей всегда было одинаково. Когда происходил маневр, все внимание членов стаи отвлекалось на то, чтобы не врезаться в соседей, блюсти дистанцию и продолжать движение со всеми. Все наитие, весь их птичий ум и инстинкт работали на совпадение с траекторией общего движения. Движение не со всеми почему-то вызывало у скворцов свирепое беспокойство. Главной задачей вожаков было поднять это воображаемое тело в воздух, а дальше птицы сами уже не смогут думать о цели полета, даже если захотят, — и будут раз за разом повторять безопасный общий маневр. А вот что они станут делать, зависит только от авангарда, от направляющих. Авангард, например, способен прикинуться, что стаю атакуют хищники — хотя хищники на самом деле могут кружить где-то вдалеке. Все эти стажеры, младшие следователи, юные дознаватели, да и сфинкс, и конвоиры, и их начгарнизона, и высший чекист, и партийные жрецы — все они в одной огромной стае и маршируют с легким сердцем, задумываясь только над тем, чтобы не отклониться от общей траектории. Вся же вина, вся злоба проистекает от вожаков, определяющих, какую фигуру выполнять. На них ответственность не только за вектор движений, а за каждую птицу, за ее страх — и поэтому бессмысленно ненавидеть летящих в стае, они лишь шея, или даже туловище, а может, и хвост небесной фигуры.