Все стало как прежде — ни допросов, ни даже звуков жизни из коридора. Спустя неделю за мной пришли и повели уже на третий этаж, в узкую комнату, где в одну из стен было вставлено темное стекло. Надзиратель клацнул наручниками и взял меня за руку. Так мы простояли 15 минут, после чего вышли и вернулись в подвал. Ровно такая же процедура повторилась еще через несколько дней. После этого, почти сразу, мы вновь встретились со сфинксом. Теперь он уже не лицедействовал, а просто велел сесть. Раскрыв свою папку, он торжественно зачитал вслух: «На очной ставке бывший рядовой так называемой Русской национальной народной армии, настоящее название „Особое соединение Граукопф“, подчинялась отделу немецкой разведки 2-Б группы армий „Центр“, Филимонов П.К. опознал Соловьева С.Д., указал его псевдоним Росс и сообщил, что Соловьева С.Д. непосредственно перед операцией „Березино — Могилев" командир батальона в городе Шклов, Грачев выгнал из штаба с криком „В ближайшее дело пойдешь стрелять партизан в лес", и он, Филимонов П.К., видел Соловьева С.Д., получавшего перед выступлением стрелковой роты оружие. Кроме того, бывший офицер центрального штаба „Граукопф" Ресслер В.А. на очной ставке также опознал Соловьева С.Д. как Росса Дмитрия Сергеевича и показал, что тот принимал деятельное активное участие в военных совещаниях руководителей „Граукопф“, а вовсе не только составлял отчеты, как утверждал подследственный. Сам Соловьев С.Д. в ходе следственных мероприятий также подтвердил, что, служа на стороне гитлеровской армии, брал оружие в руки…» Не дожидаясь состава преступления, который, конечно, тянул на военное предательство, я перебил его: «Вы хотите меня убить?» Он рассердился: «Да что вы заладили про „убить“?! Никто вас не расстреляет, не военное время! Потрудитесь на благо родины, а там, глядишь, и скощуха предателям выйдет. У вас сейчас — запомните — последний шанс чистосердечно во всем признаться и покаяться, и тогда, быть может, десятку дадут, а не двадцать пять».
Я смотрел на него и понимал, что раз там, за темным стеклом, сидели привезенные ради меня из лагерей Ресслер и Филимонов, значит, Соловьев С.Д. для калининских чекистов оказался вполне серьезной добычей. Чуть моргнув, я повторил: «За что вы меня убиваете? Двадцать пять — это самое страшное из всех медленных убийств. Я же вернулся. Я отказался воевать. Слышите, я не воевал и отказался воевать, и меня за это чуть не застрелили!» Говоря все это, я смотрел на него прямо, желая понять, чем он себя успокаивает. Сфинкс взбесился: «За что?! За что, блядь, сука? За то, что твой народ страдал, терял кормильцев, корчился в окопе и в обморок на заводе падал, пока ты на фашистском харче отъедался? Приклад Гитлеру целовал?! Да на те, сука, двадцать пять, и по гроб жизни благодари, что не вышка». Вспотевший, красный, он клекотал передо мной, и будь у меня пистолет, я разрядил бы всю обойму в его китель, а на самом деле в свое несчастье, в свою ошибку, в себя, столь бездарно распорядившегося упавшей в руки любовью.
Изъеденный, пустой и выжженный, я переехал в камеру на семерых и все время наших с товарищами мытарств старался молчать. Там сидели бытовики, и все они, как соседка с Новозаводской, украли по мелочи то-се, вынесли что-то с предприятия и приготовились ехать на семь лет в лагерь. Впрочем, сидел и убийца, заливщик катка в парке, который попытался прижать в раздевалке припозднившуюся катальщицу, получил отпор и, озверев, несколько раз ударил ее ломом для скалывания льда по голове. Убийца был самый тихий. На годовщину революции всех выгнали и отвели в камеру побольше, однако радоваться долго не пришлось — за стеной гудела котельная, и в считанные минуты стало так жарко, будто нас хотели испечь. Лишь спустя полгода с последнего допроса, в зимний морозный день вместо завтрака мне приказали собираться в суд. Из Москвы явился выездной военный трибунал.