Пятое почти целиком плакало и плясало ночью на субботу. На радостях в магазине, то есть ларе, откуда иногда торговали продуктами, смели весь хлеб, чай и сахар, и заваривали, припоминали страшную четверть века и молча чокались алюминиевыми кружками. Кто-то словно отрубил топором предыдущую жизнь. На построение пошли вразвалочку, и казалось, даже снег пахнет по-весеннему, хотя было безветрие и минус двадцать. Пока нарядчики распределяли бригады, шушукались, что теперь-то срока скостят и «фашистам» послабление выйдет — а там, глядишь, и помилуют, и разрешат хотя бы здесь, среди льда и белых вершин, вольно существовать. Прежняя жизнь стала отвратительна, как каждодневный кусок селедки, превратившийся в безвкусную ритуальную субстанцию, которую следовало жевать, не задумываясь, что это; просто нечто питательное, призванное не дать сдохнуть прямо сейчас.
Однако шли недели за неделями, и ничего не происходило. На стройку просочился слух, что в отделениях обычного лагеря выпустили всех, у кого было пять и меньше лет, а также инвалидов и мамаш. Поскольку пять лет давали за убийства и воровство, город наводнили уголовники. Первое, что они сделали, — уничтожили в магазинах спиртное, сладости и американские консервы. Затем принялись грабить «чистых» средь бела дня и ночи в подъездах, подворотнях, у котельных. Краснопогонники устраивали на бандитов облавы и загоняли обратно, в бараки усиленного режима. С политическими вохра обходилась как и раньше, то есть подчеркнуто делала вид, что ничего не произошло и не изменится. Разве что легче закрутились романы с женщинами из Шестого, и гостьи к конвоирам уже не карабкались к ним на вышки, а быстро проскальзывали по запретке к дому, где размещался дивизион охраны. Опять пошли этапы между отделениями Горлага — его начальник, генерал Семенов, тасовал имеющуюся на руках колоду. Обнимаясь и шепча друг другу на ухо пароль, мы расставались с братьями по партии. Украинцев также отправили в разные отделения, но лидеры из Пятого остались друг при друге, ускользнув от принудительного разделения.
На очередной шахматный кружок заглянули Павлишин и его ближайшие помощники, Марушко и Столяр. За досками слушали об уничтожении евреев. Бомштейн рассказывал обо всем, что удалось узнать от чудом уцелевшего соседского мальчика. Говорил он громко, и уберечься от беседы украинцам не удалось: «Кстати, Лука, ваших националистов целый взвод расстреливал на Бабьем Яру». Павлишин вздохнул и сел за стол, приподняв плечи, чтобы не казаться слишком ссутуленным. «Здесь, среди нас, нет таких убийц. И нигде в лагерях среди наших товарищей их нет. Их расстреляли сразу. Мы же все, как ни тяжело нам признаться, — и мельникивцы, и бандеровцы — были близоруки, что связались с Гитлером. Мы ошиблись». — «Учитель, мы того гляди здесь помрем. На воле остались наши и ваши семьи. Что нам лукавить друг перед другом: вы ненавидели евреев и без фашистов». — «Мы не ненавидели, Семен, — или, прости меня, я не знаю, как мне обратиться, Симха? Пойми, когда является один — комиссар, другой — партиец, третий — начальник краевого образования, четвертый — энкавэдист, врагов ищет… Оказывается, что половина красных — одной национальности. К тому же, понимаешь, народ годами видит своих соседей, а ведь не все живут скромно…» — «Стой, Лука, стой. Давай не углубляться, а то до такого докопаемся, что переубиваем друг друга. Или даже не переубиваем, а все равно дальше жить не захочется».