В клуб набилось много желающих, поэтому Бомштейну пришлось, перекрикивая гул, проорать, чтобы от каждой национальности, религиозного и любого другого объединения делегировали не более двух человек. Комитет перенесли на завтра и разошлись по баракам. Мы с партийцами сели за стол и записали два варианта требований, которые собрались выдвигать при разном развитии событий — если Семенов испугается, притормозит и начнет переговоры и если он вступит в обсуждение лишь для виду, а на деле покажет решимость подавлять бунт силой. В первый список занесли суд над вохровцем, амнистию всех, на чьих руках нет крови, и пересмотр сроков остальным, уничтожение особого лагеря, снятие решеток с бараков и режима, отмену личных номеров, свободу переписки с родными и передвижения внутри Норильска для тех, кому все-таки суждено отбывать остаток срока. Во втором оставили суд, амнистию инвалидам и матерям из Шестого, номера, решетки на окнах, переписку и комиссию по пересмотру дел из Москвы.
Утром первыми проснулись репродукторы. Из них заговорил голос Семенова, подражающий диктору, передающему тревожные вести: бросайте волынку, беритесь за работу, не устраивайте антисоветского мятежа. Не совещаясь меж собой, активисты во всех бараках бросились к радиопередатчикам и выдрали из них провода. Настала тишина. День стоял золотой — без оголтелого топота у умывальника, ругани в столовой, нервной спешки, чтобы не дай боже не опоздать на развод. Откуда-то взялись силы, будто мы спали несколько дней, хотя на самом деле легли за полночь. Только запах остался тот же — жухлых опилок из матрасов, нестираных вещей и махорки. Скоро Семенов явился сам, вместе с майором Желваковым и охраной. Украинцы догадались не отпирать ворота и вахту и позвать главарей. Явились всё те же — Павлишин, Морушко, Бомштейн, Фильнев, Дикарев, Нойбайер и Петрайтис — и впоследствии так и остались забастовочным комитетом. Я прихватил с собой оба варианта записанных требований. На вахте мы вежливо поздоровались. Семенов приготовился было загудеть про нарушения и кару, но несколько опешил и прохрипел: «Здравствуйте, граждане осужденные». Услышав не начальственную, а чуть другую интонацию, я понял, что дело пошло, и нащупал в левом внутреннем кармане куртки запись радикальных требований. «Против чего бастуете?» Мы изложили все о вчерашней смерти и ранениях, из которых одно оказалось тяжелым, пуля попала неизвестному мне белорусу в легкое, и наконец заявили, что имеем требования. Семенов попробовал взглянуть на ободранных парламентеров по-хозяйски, задавить своими блестящими звездочками, выглаженной униформой из шерстяной ткани, ароматом одеколона и сносного табака, но vis-a-vis вели себя спокойно. Стоя чуть сзади других, мы с Нойбайером видели их выпрямившиеся спины. Чтобы не упускать паузу, я выступил вперед и протянул свернутые в трубку исписанные листы бумаги. Семенов принял их и, не говоря ни слова, развернулся. Они с майором вышли с вахты. Мы вернулись, собрали делегатов от всех национальностей в клубе и утвердили Николишина и Фильнева руководителями охраны. Бомштейн принял хозяйственные дела и сразу ревизовал запасы продовольствия, угля, керосина и лекарств.
Спустя полдня показалась колонна наших, идущая со стройки. Конвоиры вели их быстрым шагом, и только потом мы поняли почему. Синепогонники боялись, что смена не зайдет в отделение, а пойдет дальше по городу разносить весть о восстании. Лишь когда украинцы распахнули ворота и впустили их, я увидел, как Фильнев яростно втолковывает Дикареву, что надо было делать, и тот расстроенно машет рукой. Теперь же сбежавшая за периметр, но никуда не девшаяся вохра держала выходы из Пятого на мушке. Впрочем, прибывшая колонна принесла и добрую весть: их старались провести подальше от Шестого, но оттуда были слышны крики — женщины тоже бастовали. Утром в стройзону не пришла ни одна бригада, что значило, что намерения Четвертого также тверды, и всего восстало не менее девяти тысяч душ.