Почувствовав, что резни, скорее всего, не случится, но будет ссора, я хлопнул доской: «А мы живем? Ты, Семен, вернее, твоя тень таскает тачку круглые сутки, чтобы получить поганую селедку и поддержать свое состояние, наивно называемое „жизнь" Давайте уже до конца разъясним все друг другу, раз мы начали. Какие бы ни приезжали комиссары, Лука, в чем бы вы ни подозревали соседей, это не повод выгонять семьи в лес и на мороз. Чем ты лучше Семенова, который сажал вас задницей в болото? Признайте, что вы совершили не политическую ошибку, а совестную. Вы поддерживали Гитлера, и ваши братья стреляли в евреев со спокойным сердцем — а потом рванули против того же Гитлера, получили от него, рванули обратно, получили от красных, и теперь считаете себя мучениками за свободу». Павлишин встал. «Это были не братья! Ваши чекисты моих соседей расстреливали, но я не говорю, что это были твои братья. Мы продолжаем сражаться за свободную Украину, но больше уже не вступим в союз с сатаной. Свой урок мы выучили, но и каяться перед тобой никто не будет». Казалось, сейчас украинцы уйдут, но тут литовец Петрайтис, редко что-либо говоривший, забормотал, коверкая слова: «Я читал одну книгу, братья, в детстве и запомнил такую картинку: рыцарь в кольчуге, с мечом, лежит под черной водой в болоте. И когда красные пришли, ну, со своими танками, я захотел, чтобы они лежали так же в наших болотах. У нас хватало лесов, чтобы пожрать всю их армию. Но нас самих было мало, и мы прятались, жили в землянках, вот таких, узких, как могилы, вшестером. Дым плохо отходил, все были закопченные, стукались об потолок. Ротатор еще там стоял — печатали две газеты: одну для своих, другую для советских. А чтобы нас не взяли живыми, над землянкой установили осколочную мину — она от батареек через электрокапсюль питалась. И в бункере поставили такую, чтобы не сдаваться». Петрайтис замолчал. Все ждали, пока он продолжит. «Но в воду эту черную легли не они, а вся наша тевуния, кроме меня. Представьте, братья, осень, грязь, блохи, сапоги дырявые. Мы устали, и пошли в деревню, и попались. Я не успел убежать и выстрелить в себя не смог. Меня допрашивал чекист Нахман Душанский…» Он не успел договорить, потому что Дикарев, жмурясь, словно загорал на солнце, вмешался в разговор: «Это же беда маленьких наций. Маленькие народы попадают в жернова…» Бомштейн закончил за него: «…И помогают совать туда других». «Но нельзя же измерить горе, — сказал я, — это же не состязание, у кого больше убитых». Партийцы молчали. «Прости, Семен, мы угодили в такое положение, когда…» — каменно проговорил Павлишин. «Бог простит, — прервал Бомштейн. — Только его, к сожалению, нет».
Снег растаял в конце мая. Во всем городе колыхались бурые лужи с ледяным дном, обрамленные ноздреватым снегом. Колонны огибали их, и все равно проваливались сквозь наст, и, чтобы выбраться, месили зернистую кашу. Амнистия не коснулась политических. Все ходили злые, тем более что вохра рассвирипела — сажала ни за что в штрафной изолятор в месте под названием Каларгон, бесконечно перекидывала людей из зоны в зону. Из первого горного отделения долетела новость, что во время одной из таких перетасовок вохра убила двух старообрядцев, не желавших расходиться в разные отделения. Недалеко от изолятора конвоиры застрелили парня по имени Эмиль, якобы пытавшегося бежать. Все отделения кипели от того, что политическим не просто завернули амнистию, а еще и ужесточали режим. Комитетовцы считали, что это провокации, но не реагировать на них «фашисты» тоже не могли — никто уже не скрывал негодования из-за того, что вождь умер, а жизнь ухудшилась.
В последний вторник мая мы сидели после работы и выгребали из котелков остатки овсянки. На кирпичный завод, к которому примыкало отделение, привели триста женщин из Шестого на ночную смену. Солнце уже не уходило с небосклона, и слабый ветер из тундры был необыкновенно теплым. Колонну почему-то не пускали в рабочую зону, и, пока конвоиры сверяли списки, мужчины из Пятого облепили колючую проволоку перед запреткой и стали болтать с женщинами. Кто-то остался наблюдать за этим, стоя у барака, кто-то, кажется, написал и кинул в запретку записочку. Первое после долгой зимы тепло разморило лагерь, и все улыбались и смеялись, пока не прострекотала автоматная очередь.