Я отвернулся к стенке, вспомнив, как в соседнем Следневе на озере утонул семилетний мальчик Виноградовых и его оплакивали. Вдоль стены сидели окаменевшие его родители, сестры, брат и бабка, и кто-то привел вопленицу — женщину неопределимого возраста, которая тотчас разметалась по полу, как упавшая с вешалки груда одежды, и зашептала. Однотонное ее причитание крепло, кипело, захлебывалось, и она напоминала не человека, а бабочку со сломанными крыльями. Вопленица связывала в нескончаемую нить слова горя и ткала из них невидимое полотно, окутывавшее присутствующих. Виноградовы раскачивались, вытирая глаза, и наконец их женщины завыли. Это был звериный, безысходный крик, и мать увела меня. Вздрогнув, я коснулся рукой стены каземата, измазанной серой слизью, и отодвинулся. Какой бы стоял вой над землей, если бы каждого из застреленных оплакивал хотя бы кто-то из родных. Я прислуживал сероликим демонам и кровожадному псу, в чью пасть заходили сонмы невинных, вовсе не прикасавшихся к оружию и все равно угодивших в перемалывающие все подряд челюсти. Теперь, согнувшись в три погибели, я пытался выкорчевать, исторгнуть из себя прошедшие полгода и хватался как за соломинку за мысль, что, если бы не я, они взяли бы кого-то другого, так что я избавил этого человека от необходимости служить аду, а сам все-таки удержался на краю мрачного жерла и не рухнул вниз. Поджав колени, стараясь спрятаться целиком под шинелью, я заметил, что все-таки вытер ее полами стены и шинель покрылась слоем слизи.
Через день нас выгнали из крепости к рельсам, проложенным прямо в поле. Припыхтел паровоз с вагонами вроде тех, где возили скот, и я посчитал, сколько нас влезет в вагон — на цифре «шестьдесят» он уже был полон, но охранники загоняли еще и еще и трамбовали прикладами тех, кого могли достать. Так влезло еще около тридцати тел. В форте каждому дали по четверть буханки опилочного хлеба, а когда все утрамбовались, принесли три ведра воды на вагон. Чтобы согреться, путники начали толкаться плечами и обсуждать, что в трудовом лагере получше кормят, ведь, коли нужны рабочие руки, хозяева этих рук должны питаться не очистками. В дальнем конце вагона мелькнул сначала один знакомый взгляд, затем другой: близнецы. Я заорал и стал махать им рукой. Раздвигая плотную толпу геркулесовыми плечами, Костя с Полуектом подобрались ко мне. Мы долго обнимались и трепали друг друга за шеи. Братья исхудали, но по-прежнему высились как две скалы.
В ту ночь у Поддорья в плен попали почти все, кто не успел уйти с обозом по растаявшему проселку. Стечев застрелился. Таких были единицы, почти все из политруков. Близнецов схватили недалеко от оврага и отправили маршем в порховский дулаг, где они мало-мальски безбедно провели лето, ночуя в трехэтажном кирпичном здании. Осенью ударили холода, и спящие в открытом поле пришли выгонять тех, кто разместился под крышей. Начались драки. В поле выгнали самых слабых, и спустя месяц все они лежали во рву, присыпанные хлоркой. Братья не вступались, опасаясь уйти с лежанки и оставить таким образом место, и, лишь когда захватчики с украденными на стройке штырями ворвались на их этаж, Полуект, размахивая кулачищами, начал отвешивать оплеухи направо-налево. Костя подбегал к нападавшим и кричал, чтобы опомнились, уворачивался от ударов, пока обезумевший заросший человек с белыми глазами не сломал ему ребра — острая кость проткнула легкое. Когда немцы, стреляя, вошли в казарму, Полуект спускался по лестнице с братом, висевшим на плече. Белорус-полицейский спросил его, сразу ли в ров, но Полуект проскрежетал: «К врачу». Полицейский повел его к коменданту лагеря. Им требовались хиви, и силач Полуект подходил. Комендант предложил ему оставить брата — у того началась пневмония, он бы точно умер — и стать охранником на довольстве, как у солдата охранных войск. Однако Полуект неожиданно проявил красноречие и выторговал пост старшего по бараку и право через день навещать брата в ревире — при условии, что малейшие драки на любом из трех этажей он обязан тут же разнимать.