Особенно замечательна последняя строка. В выемке ее цезуры старая поэзия как бы встречается с новой, только что явившейся и спешащей на смену. Эта строка — словно клинок в руке, а не на стене гостиной или в витрине музея, клинок, который ранит и убивает и на чьем обнаженном лезвии солнечные блики складывают голову, по-детски смеясь. Строка — словно клинок в деле, который подытоживает вытянутую руку, как та, в свою очередь, — не знающее покоя сердце.
Было время, когда поэзией считали такое:
В детстве нас уверяли, что это и есть поэзия. И кому было поведать, как радостен и праздничен нам казался мир? Тон в поэзии задавали чиновники. Ценились стихи, неотличимые от прозы, и проза, слыхом не слыхавшая о ритме. Для начала требовалось восстановить в правах саму субстанцию поэзии, отстоять, пусть даже перегибая палку, простую мысль, что строфа — это зачарованный остров, куда для слова с берегов прозы нет другого пути — только прыжком в царство фантазии, преображаясь и пропитываясь новыми ароматами, как те корабли, что в древние времена возили с Цейлона пряности. Между будничным разговором и поэтической строкой нет никаких мостков. Мир должен умереть, чтобы воскреснуть в метафоре и трепете чувства.
Этому нас учил Рубен Дарио, божественный индеец, укротитель слова, дрессировщик скакунов ритма. Его стихи стали школой поэтической ковки. Десять лет истории нашей литературы прошли под его знаком.
Но сегодня нужно другое. Слову возвратили эстетическое самочувствие — ничем не ограниченную выразительную силу. Тело стиха спасено, теперь необходимо вернуть ему душу. А душа стихов — это душа их автора. И она не исчерпывается чередованием слов, метафор и ритмов. В ней должно шевельнуться дыхание мира, вдохновителя любой подлинной жизни, spiraculum vitae, как любили говорить немецкие мистики.
В стихах Мачадо я вижу начало совсем новой поэзии, чьей центральной фигурой мог бы стать Унамуно, не презирай он в глубине души всякое чувство. Слух, зрение, осязание — вотчина поэта; поэт начинается с культуры чувств. Платон, которого иные невнимательные умы считают беглецом в мир сверхчувственного, не уставал повторять, что у истоков воспитания человеческого в человеке обязательно лежит многодневная дисциплина чувств, или, как он выражался,
Но оставим эти сложные материи. Антонио Мачадо уже в «Одиночествах» показал, что — в отличие от своих современников — предпочитает описаниям чувство, душу, подлинную лирику. Возьмите, например, эти строки:
Или вот эти:
где оживает старая, но не потерявшая поэтической силы философия Анаксагора, для которого любой предмет состоит из тех же первоначал, что все остальные, почему они и понимают друг друга, чувствуя, переживая и вместе оплакивая по вечерам общие беды. Человек создан из той же воды, земли, огня и воздуха в их бесконечных сочетаниях.
Дальше читаем:
И все же поэт еще не вполне освободился от описательности. Его сегодняшнюю манеру я бы назвал переходной. Временами взгляд ему застит окрестность, обступающий мир, хотя и почти развоплощенный чувством, истончившийся до полупрозрачных символов сути.
С другой стороны, строгая сдержанность песен и куплетов в народном духе тоже заставляет его все больше высветлять ткань воспоминаний: простота, сила и прозрачность ближе самому складу поэта, ведомого по жизни, как он сам признается, «неспешным сердцем».
Так он и складывает строфу за строфой. Каждая — сплетение нервов и мышц, сама искренность и неподдельность, и, может быть, лучик здесь — много лет назад сказанное о полях Кастилии.
Перечитайте несколько раз, взвешивая каждое слово, хотя бы вот этот отрывок: