— Эта ваша книга... Вы знаете — «Еврей, цыган и Эль-Ислам». Как могли вы написать такое? Страницы, полные ненависти, кровавых фантазий, выдумок и суеверий! Взять хотя бы эту чепуху о ритуальных убийствах!
— Я был очень зол — из-за тех несправедливостей, что я натерпелся в Дамаске. Меня вышвырнули с должности консула, потому что враги распространяли обо мне ложные сплетни, и среди этих людей были...
— Это не оправдывает вас! — воскликнул Фригейт. — Вы написали ложь о целом народе!
— Ложь? Я писал правду!
— Возможно, вы только думали, что это правда. Но я принадлежу к эпохе, когда стало определенно известно, как далеко вы отклонились от истины. На самом деле, ни один человек в здравом уме не верил в такую чушь даже в наше время!
Бартон пристально посмотрел на американца и спокойно, размеренно начал перечислять:
— Это правда, что ростовщики-евреи в Дамаске ссужали деньги беднякам под тысячу процентов — причем не только мусульманам и христианам, но и своим единоверцам. Это правда, что когда мои недруги в Англии обвинили меня в антисемитизме, многие евреи Дамаска встали на мою защиту. Общеизвестно, что я протестовал против решения турецкого правительства продать здание синагоги в Дамаске греческому епискому, чтобы он мог превратить его в церковь; и я убедил восемнадцать мусульман свидетельствовать в суде в пользу евреев. Это правда, что я защищал христианских миссионеров от курдов. И я предупредил курдов о том, что этот жирный, скользкий турецкий боров Рашид-паша подстрекает их к восстанию только затем, чтобы потом устроить резню. Это правда, что тысячи христиан, мусульман и евреев пытались поддержать меня, когда из-за интриг христианских миссионеров, попов, Рашид-паши и еврейских ростовщиков я получил отставку с поста консула. И, наконец, истинная правда то, что я не обязан отвечать за свои действия ни перед вами, ни перед любым другим человеком!
Как это было похоже на Фригейта — затронуть такую болезненную тему в такое неподходящее время! Вероятно, он пытался уйти от трезвой самооценки, обратив на Бартона свой страх и свой гнев. Или, возможно, он испытывал боль, понимая, что его герой потерпел поражение.
Лев Руах скорчился, уткнув в лицо в ладони. Наконец, он поднял голову и, уставившись пустыми глазами в ночной полумрак, произнес:
— Добро пожаловать в концентрационный лагерь, Бартон! Вы впервые вкусили его прелести, но для меня это давно знакомая история. Я сидел в нацистском лагере — и я убежал. Я сидел в русском лагере — и я убежал. В Израиле меня схватили арабы, и я тоже убежал. Теперь, возможно, я опять смогу убежать. Но куда? В другой лагерь? Кажется, им не будет конца. Человечество без устали строит их и помещает туда вечных узников — евреев. Даже здесь, где мы можем все начать сначала, где все религиозные предрассудки должны быть разбиты на наковальне Воскрешения, немногое изменилось.
— Заткнись, — сказал мужчина, сидевший рядом с Руахом. Его лицо с блестящими голубыми глазами, обрамленное тугими завитками рыжих волос, можно было бы назвать красивым, если бы его не портил сломанный нос. Мужчина обладал мощным сложением борца и ростом в добрых шесть футов.
— Дав Таргоф, моряк, — представился рыжий великан; в его речи чувствовался заметный оксфордский акцент. — Быший офицер израильских ВМС. Не обращайте внимания на этого человека, джентльмены. Он — из евреев старого закала, пессимист и нытик. Он скорее наполнит окрестности своими воплями и стонами, чем встанет на ноги и двинется в бой, как подобает мужчине.
Руах потерял дар речи; потом он сделал глубокий вдох, вскочил и, ткнув пальцем в сторону Таргофа, заорал:
— Ты... ты, высокомерный сабра! Ты знаешь, с кем говоришь? Я сражался в войнах, которые тебе не снились! Сражался и убивал! И я не нытик! А что ты сам делаешь здесь, ты — храбрый вояка? Разве ты не такой же раб, как и все остальные?
— Старая история, — со вздохом произнесла высокая черноволосая женщина. Даже крайнее истощение не могло полностью стереть следы красоты с ее лица. — Старая история! Мы грыземся между собой, пока враги не начнут нас резать. Мы вцеплялись друг другу в глотки, когда Тит стоял под стенами Иерусалима, и поубивали больше своих, чем римлян. Мы...
Тут оба мужчины обрушились на нее, и все трое начали спорить так яростно и громко, что охране пришлось наводить порядок древками копий. Позже, с трудом шевеля разбитыми губами, Таргоф сказал:
— Я больше не могу терпеть. Скоро... ну, да ладно. Но этот стражник будет мой... я выпущу из него кишки.
— У вас есть какой-то план? — с интересом спросил Бартон.
Но рыжий моряк ничего не ответил.
Незадолго до рассвета рабов подняли и снова повели к грибообразному камню на побережье. Как и вечером, им оставили только половину пищи. После еды их разбили на группы и отправили на различные работы. Бартона и Фригейта погнали к северной границе, где они вместе с тысячью других невольников весь день гнули спины под палящими лучами солнца. Их единственным отдыхом был поход к грейлстоуну в полдень.