Здесь
Рассвет еще не наступил, но был уже на подходе; и над лесом занималось робкое сияние, словно нимб над лохматой макушкой какого-нибудь святого.
Инга стояла у изгороди спиной к непривычно тихому хутору, и глаза женщины были плотно зажмурены. Она видела что-то свое, о чем никому не хотела рассказывать, и все равно сквозь это «свое» пробивались контуры леса и светлеющее небо над ним.
– Рассвет вставал, нам уступая место; закат краснел, стыдясь за наш рассвет, – прозвучало позади Инги.
Она не обернулась.
Неслышно подошедший Бредун встал рядом, звучно хрустнул пальцами и принялся энергично двигать костлявыми плечами, как человек, только что закончивший тяжелую работу.
– Ушли они, – бросил он, отвечая на невысказанный Ингин вопрос. – Тут им не постоялый двор – поговорили и разбежались кто куда… И я сейчас пойду. Дел невпроворот, а я все свободное время на тебя трачу. Нет чтоб отоспаться или книжку почитать… Литра на три, с картинками.
Инга не вслушивалась в бурчание Бредуна. Она уже начала привыкать к его манере вести беседу – надо заметить, весьма своеобразной манере – и теперь вновь погрузилась в свои размышления, давая Бредуну возможность выговориться и получить полное удовольствие от собственного остроумия.
– Ты знаешь, Бредун, я тут думала… – начала было Инга и замолчала, ожидая очередного укола, вроде «Думала? Представляю, как тебе это было трудно!».
Нет, укола не последовало.
– Я тут думала, – уже уверенней повторила Инга, – и, в общем, ничего интересного не надумала. Понимаешь, я раньше жила, как по проспекту шла, где на каждом углу – светофор. Все ясно, все гладко и укатанно… Сперва короткие платьица, потом – брючные костюмы и косметика; школа, институт, Анджей, семья, Талька… мне это даже нравилось. И вдруг сошла с проспекта, свернула в переулок – ни мужа, ни сына, темные незнакомые рожи в пыльных окнах, и на каждом шагу выбор: «Налево пойдешь – коня потеряешь, направо пойдешь – себя потеряешь…» И все, чего не может быть, – есть.
– Ты мужу в глаза часто заглядывала? – неожиданно спросил Бредун.
– Ну конечно, – машинально ответила Инга, осеклась и зачем-то стала постукивать пальцем по плетню. – То есть не очень…
– А сыну?
Инга не ответила.
– Слепая ты, – подытожил Бредун. – Не обижайся, я не со зла… Смотришь, а не видишь. Иному тощенькому горожанину сквозь очки в глаза заглянешь – если уметь смотреть, конечно, – а там флаги на ветру бьются, герольды трубят, и он сам стоит в золоченых доспехах, и рука на копье не дрожит… Или сидит пожилая библиотекарша за письменным столом, а под ресницами у нее – скалы Брокена, Вальпургиева ночь и копыто Большого Рогача, к которому она припадает, пьяная от страсти!.. За каждым человеком – миры и судьбы, просто надо уметь смотреть и чаще сворачивать с освещенного проспекта в темные переулки.
– Как вы? – тихо спросила Инга. – Как Неприкаянные?
– Нет, не как мы. Как Черчек. Как Вила его покойная. Или Иоганна. Йорис, наконец, хотя он больше по помойкам… Ну да ладно. А мы, Неприкаянные, мы ведь не смотрим, мы идем – туда, за грань между возможным и невозможным. Собственно, мы и есть – возможность невозможного. Вот скажи мне на милость, возможно ли, чтобы Бакс этот ваш с того света возвращался?
– Невозможно, – кивнула Инга.
– А все остальное, о чем зря трепать языком не стоит; все, что ты сама видела, слышала, руками трогала, – это возможно, если глядеть с освещенного проспекта?
– Невозможно.
– Вот видишь! А все почему? А все по кочану, да еще потому, что дура Иоганна тебя на меня вывела. А я – Неприкаянный.
Бредун заулыбался – и тут Инга завелась с полоборота. Она чувствовала, что близка к истерике, что зря сорвалась, но… Видимо, сказалось напряжение последних дней.
– Неприкаянный? Сволочь ты, а не Неприкаянный! Мерзавцы вы все, с вашим невозможным, ублюдки потусторонние! Ведь смотрите же, со стороны смотрите, пиво лакаете, а мы вязнем в этом невозможном, дохнем, горим, глотаем под завязку! Оно ведь с нами происходит, с людьми, а вы, вы все…
Бредун поскреб небритый подбородок, отвернувшись от Инги, но она силой заставила его повернуться обратно, ненавидяще взглянула в это вечно ухмыляющееся лицо – и застыла подобно жене Лота, оглянувшейся на пылающий Содом.
Лицо Бредуна превратилось в озеро лавы, расплавленной магмы, готовой застыть чем-то страшным, неистово-яростным, маской нечеловеческой обиды. Вот сейчас, вот…
Но – не застыло. Обида осталась, только обычная, простая обида, а гнев и ярость оскорбленного демона или божества… – ушел огонь, полыхнул и исчез в глубине чужой неприкаянной души.