Часом позже, когда Момич уводил по выгону грязного, приседающего на задние ноги жеребца, у меня разом начало болеть все тело. Всю ночь я куда-то падал и кричал, а утром тетка растопила свою венчальную свечку, поставила теплый каганец с воском мне на живот и стала чертить надо мной указательным пальцем широкие спиральные круги. Я спросил, про что она шепчет. Тетка мотнула головой, чтобы я не перебивал, и зашептала явственней: «… и тогда пошла матерь божья в степь-пустыню, а навстречу ей едет Иисус Христос на осляти. «Сын божий, куда ты едешь?» — «Еду я к малолетнему рабу своему Александру кости выправлять, жилы напрягать, испуг изгонять».
Вслед за этим тетка подула на каганец, поплевала себе за спину и с опаской сказала:
— Теперь давай поглядим, что вылилось…
По краям каганца воск застыл ровным желтым слоем, а на середине вздулся светлый пузырь величиной с фасолину.
— Видишь? — таинственно спросила тетка.
— Ага, — сказал я.
— Ну вот и все. Это ж околок. Теперь в тебе никакого страху не осталось.
Я забрал у ней каганец и стал разглядывать пузырь-околок, — там же должен виднеться Момич с жеребцом, но тетка, догадавшись о моем поиске, ни с того ни с сего рассердилась:
— Чи ты умный, Сань, чи дурак! Ну зачем тебе видеть то, чего не надо? Это ж коли б залился дядя Мрея, тогда… Дай-ка каганец!..
В тот же день тетку зачем-то вытребовали в сельсовет. Она нарядилась в новый саян, уложила надо лбом платок острым шпилем и пошла, а вернулась такой, будто пять конов на каруселях проехала. Оттого, что ей было празднично одной, без меня, я молча обиделся и ни о чем не стал спрашивать, — пускай потерпит, рассказать-то, небось, хочется, зачем кликали в сельсовет!
Поздно вечером под запев сверчка в полутьме сеней тетка окликнула меня со своей постели:
— Сань, а Сань!
Я не отозвался, а она засмеялась и спросила:
— Что ж ты не попытаешь, зачем меня звали?
— А чего сама молчишь! — сказал я.
— Да днем не хотелось, не так ладно было б, а теперь давай побалакаем… Вышла я, значит, на выгон, а он годенький, пустой, одни смурные ветряки стоят да та пегая кобыла с жеребенком, и мне захотелось по-за речкой пойтить… Ну я и сошла по Большаковому проулку. Сошла себе и как глянула, батюшки-и! Луг весь в одуванах, так весь и горит, так и полыхает…
Она долго рассказывала про то, как шла по лугу и что там видела, и я не вытерпел и сказал:
— Ты ж опоздаешь, иди скорей!
— Погоди, — сказала тетка. — Нарвала, значит, я тех одуванов и прихожу. А там уже ждут — председатель наш, какая-то городская бабонька и учитель твой. Хороший он у нас, веселый… По имя-отчеству назвал меня, за руку поздоровался, петуха, что я вышила на твоей сумке, похвалил… Ну, ладно. Села я, а тут возьми и явись Дунечка Бычкова.
— Зачем? — спросил я.
— Да ее тоже позвали сдуру, — сказала тетка и засмеялась.
— А учитель что?
Мне почему-то не хотелось, чтобы Александр Семенович здоровался с Дунечкой Бычковой за руку, и тетка, разгадав мою ревность, ответила скороговоркой:
— Да с Дунечкой он так… нарочно поручкался, чтобы приличие соблюсть. Ты слухай дальше…
В это время дядя Иван споткнулся о порог хаты, остановился где-то на середине сенец и заверещал:
— Ай до зари не дадите спать? И буровят, и буровят, постояльцы проклятые!
— …Тогда они и назначили меня, Сань, делегаткой от всей Камышинки, — певуче сказала тетка. — Утречком я и покачу в Лугань на сельсоветской бричке… А теперь давай спать.
Я не стал спрашивать у тетки, что такое «делегатка», чтоб нам обоим верилось, будто она едет в Лугань одна, без Дунечки Бычковой… Царь молча подождал чего-то и вкрадчиво прошлепал босыми ногами в хату.
Хотя мой испуг и вылился на воске, но в руках и коленках осталась какая-то квелость и дрожь, и два дня без тетки я почти ничего не ел и не слезал со своего сундука, — все спал и спал. На третий день утром в пе-сочно-золотой полумгле сенец я увидел дядю Ивана. Он стоял над кучей глины, что принес тогда Момич для печки нам, и обеими руками держал за дрыгающие ноги обезглавленного, нашего с теткой петуха.
— Зарезал? — пораженно спросил я.
— А то я молиться на вашего кочета буду! — сказал Царь. — Та змеюка зыкает гдей-то цельную неделю, а тут… Вставай, беги за хворостом, варить зачнем…
На нижней приступке крыльца лежала и зевала петушиная голова, а возле нее бродили и осипло кряхтели наши поделенные куры. Я шугнул на них и поглядел на Момичев двор, и сразу же Момич показался на своем крыльце. Он махнул мне рукой подзывая, и я пошел, неся на ладонях петушиную голову.
— Кинь ее! — сумрачно приказал он мне, как только мы сошлись у плетня, и сам обернулся ко мне боком и стал глядеть из-под руки на речку. — Ну? Чего держишь-то? Кинь, говорю.
Я положил петушиную голову в траву, и тогда Момич, не меняя позы, негромко спросил:
— Егоровны-то все нету?
— Нету, — сказал я.
— Что ж это она… застряла там?
— Не знаю, — сказал я. — Теперь вот и петуха…
— А у тебя, случаем, ничего не болит? — перебил Момич.
— Не, — сказал я.
— А может, щемит где, да ты не чуешь. Как-никак, а под бороной сидел… Может, к доктору показаться?