- Вы не могли бы вот ее, а? - сипло спросила женщина, и я подумал, что курицу они покупали вдвоем и, пока плелись с базара, успели привыкнуть к ней и полюбить.
Когда все было кончено и золотистые курицыны глаза померкли, а кровь иссякла, впитавшись в пыль, женщина, не взглянув на меня, пошла прочь той напряженной непреклонной походкой, какой уходят люди от темных И злых мест. Я принялся за прерванную работу, но лодка не клеилась: хотелось скорей очутиться на каком-нибудь озере, и в то же время я думал над тайной крови, Почему её нельзя отворять, особенно при солнце... Не знаю, как это связалось тогда с моим настроением, но Я тихонько засвистел мелодию старинной песни про чайку, убитую безвестным охотником. Когда-то, давно, эту песню пела моя мать. Она выводила ее почти на крике, исступленно и тоскующе.
- Хорошая песня! - убежденно и задумчиво проговорили у меня за плечом. Это сказал муж женщины, унесшей зарезанную курицу. Я понимал, что ему некуда деваться, пока курицу не распотрошат, и подвинулся, освобождая место на скамейке. Он присел, отказался от папироски и сказал снова:
- Хорошая была песня...
- Конечно, - сказал я, невольно раздражаясь на что-то. - Хотя русский человек редко пел от добра, но в этом случае он бывал истинным творцом. Вы не находите?
- Какое там добро! - с какой-то смиренной кротостью сказал муж, а я надеялся, что он не согласится.
- Я слышал эту песню раза два или три. В детстве,- сказал я неизвестно зачем.
- А я однажды,- не сразу сказал муж. Он глядел куда-то в поднебесье. Глаза у него были жидко-голубые, как вода, и по левой щеке от ноздри к заушью пролегал хорошо пробритый шрам. Под столом и у нас под ногами бродили разжиревшие голуби, потерявшие обличье вольных птиц. Я шугнул на них, а муж неодобрительно взглянул на меня и хмыкнул,- голубей ведь положено любить, раз мы боремся за мир во всем мире. Ему, как видно, хотелось потолковать про убитую чайку, потому что через минуту он сказал опять:
- Да, русская была та песня!
Голуби снова слетелись к нашим ногам, и я опять шугнул на них, а муж, глядя в поднебесье, сказал:
- Я тогда стоял часовым, а на заре перед самым расстрелом он, значит, подозвал меня и попросил дозволения спеть.
- А кто он был? - спросил я.
- Белобандит наш, поручик,- тоном охотника, когда тот рассказывает о набежавшем на него зайце, сказал муж.
- Вы дозволили?
- Нет, сам я не имел прав... Тогда он, между прочим, дал мне портсигар и попросил покликать комиссара.
- Вы позвали? - спросил я.
- Другие это сделали. Сам я не мог. Он же в неприспособленном помещении содержался. В амбаре.
- Удрать мог? - предположил я.
- Смело! - сказал муж.
- Что ж комиссар?
- Не разрешил сразу.
- А как поручик просил его?
- По-хорошему. Дозволь, дескать, перед смертью спеть мою любимую...
- И чем кончилось? - спросил я.
- Спе-ел,- охотничьим тоном сказал муж.- Отрядные наши потребовали у комиссара, чтоб спел... Он, помню, пошел навстречу и согласился, но чтоб в амбаре, значит, а поручик хотел на воле. Ну мы уговорили комиссара, пускай, мол, на месте, в степи... И там он спел. Ох и спел же! Встал, понимаете, к восходу, обратил глаза на солнце и - до конца!..
Я свернул лодку, вогнал ее в мешок и сказал, что эти поручики умели, черт их возьми, красиво умирать.
- А что им оставалось? - усмехнулся муж.
- Конечно,- сказал я.- Но странно, что вы до сих пор помните это... Песня мешает?
Он вприщур посмотрел на меня и поднялся со скамьи.
- Песня, дорогой товарищ, никогда не мешала жизни. Вот если наоборот дело другое! Поняли?
Сказал и ушел.