Они дружили почти полвека – московский критик Станислав Рассадин и питерец Владимир Рецептер, актер, режиссер, пушкинист, прозаик и конечно же поэт. Два года назад Рассадин ушел из жизни, и Рецептер на похоронах дал себе (и нам) слово, что напишет о друге роман без вранья, основанный на их переписке и разговорах, тех самых, которым, казалось, не суждено будет никогда исчерпаться… «Знамя» ждет этот роман, зная, как силен и искусен наш давний автор именно в стилистике свободного повествования о собратьях – людях театра и отечественной словесности.
Другое дело, что такие книги не вдруг пишутся. Поэтому вперед высланы стихи, и цикл «На смерть друга» стал естественной сердцевиной новой книги поэта, где в частотном словаре первенствуют глаголы «прощать» и «прощаться» со всеми их производными и всею своею аурой.
Отрокам и отроковицам, чей день только начинается, эти стихи ни к чему. Зато у тех, у кого, как и у поэта, как и у многих из нас, «за два года прибыло пять смертей», они вызовут несомненный отклик. Петроград – Ленинград – Петербург теперь открывается Рецептеру прежде всего как некрополь, и мысленный разговор с ушедшими (от Елены Шварц до Алексея Германа) стал, похоже, для него важнее, чем попытка войти в резонанс с поколениями, еще только едущими на ярмарку.
Что Сергей Каледин – писатель от бога, стало понятно уже после «Смиренного кладбища» и «Стройбата». Отметив изрядный творческий потенциал, умноженный еще и энергией профессионального правдолюбца, от него многого ждали. А он взял да и убыл лет двадцать назад в глушь (не слишком, впрочем, дальнюю, скорее дачную), изредка выныривая из нее с рассказами. Всегда мастеровитыми, свидетельствующими о твердой руке и точном взгляде, но какими-то, прости господи, необязательными.
Чаще всего байки, россказни и бывальщины – из жизни окрестных мужиков, полукрестьян-полубомжей. И, это в особенности, из жизни бесчисленных родственников и свойственников самого автора, где все так перепутано, что без бутылки, истинно, не разберешься. Каледин и не зовет нас разбираться, давая понять, что эта вот мешанина, чехарда и чересполосица, этот сор судеб и есть жизнь. А совсем не то, что мы о ней думаем, что пишут в газетах и что мы помним по русской классике.
Читаешь – и раздражаешься: ну, на какой мне, простите, ляд все эти Лены, Мани, Оли, Андрей Иванычи и Михал Петровичи с их мелкими грехами и орлиными (обычно с похмелья) воспарениями?.. Эх, кабы, думаешь, такой, как у Каледина, дар рассказчика да оборотить бы на существенные цели…
С другой стороны – читать почему-то все равно интересно. И время, что ушло на чтение, не кажется потраченным напрасно. Поэтому, может, и выбрал он, Сергей Каледин, свой образ жизни и свой литературный маршрут в свое время верно – но только не по нашим ожиданиям, а по себе?.. Дух, в конце концов, дышит, где хочет, а не там, где мы его рассчитываем встретить.
Со стихами Татьяны Кузовлевой у меня как-то не срослось. Умом их достоинство понимаю, но… что ж поделать, если нет во мне, по-видимому, органа, который отзывался бы на душевность и сердечность – импульсы, для нее ключевые.
Так что и за эту книгу я брался с некоторой опаской: пойдет ли, мол, чтение? А оно вдруг пошло, да еще как! И душевность, куда ж ей деться, не раздражая, вошла в состав доброжелательности, доброй памятливости, с какими рассказывается и об именитых собратьях по перу, и о не слишком именитых, и о мало кому известных. К именитым, кстати сказать, особенно к именитым женщинам, Кузовлева как раз построже; черта чисто женская – целуясь и секретничая с подругой, не упустить из виду, вдруг пригодится, и неудачный фасончик ее наряда, и интрижку, о которой лучше бы никому не знать. Но это так, мимоходом, поскольку главное в этой книге – хвала ушедшим. Спасибо, что все они были и составили судьбу автора – от Михаила Светлова до Бориса Васильева, от Юлии Друниной до Риммы Казаковой.
Ловишь себя на острой зависти: повезло, мол, автору всю жизнь прожить в кругу добрых людей. И осекаешься: да нет, это надо иметь такое счастливое устройство зрения и – да, да! – души, чтобы каждый встреченный на пути человек увиделся и запомнился добрым, а каждый день – драгоценным.