И он ушел – вместо того, чтобы заключить ее в объятия и держать так, пока она не уступит ему.
«Приходи ко мне, когда поймешь».
Он раздраженно зарычал, пытаясь отогнать воспоминания.
– Ты, черт бы тебя подрал, заслужил это, – пробормотал он себе под нос, повернулся и посмотрел в зеркало, освещенное множеством свечей, зажженных вокруг, чтобы как следует рассмотреть повреждения, полученные днем.
Не развернись он так круто, занялась бы она его ранами? Вопрос возник при воспоминании о тонких пальцах у него на груди – вот они скользят вниз, по ребрам, и делают это нежнее, стоит ему резко втянуть в себя воздух от боли. Первый признак того, что она сочувствует ему.
Как будто ее прикосновения могут причинить ему боль. Даже когда она наказывала его на боксерском ринге, даже когда он принимал удары ее кулаков, он все равно наслаждался ее прикосновениями.
«Она жива».
Годом раньше это откровение могло бы его сломать.
Она была жива, и если он прав, она хотела его, поэтому он рискнул и позволил ей хотеть, оставил ее там, в Гардене, и вернулся в свой дом в Мейфэре, попытавшись незаметно проскользнуть через кухню. Попытка провалилась. Едва увидев его разбитое лицо, кухарка пронзительно завопила, призывая О’Клэра. Тот мгновенно превратился в наседку и начал настаивать, чтобы они вызвали доктора, Скотленд-Ярд и брата – как оказалось, священника.
Убедив дворецкого, что он, конечно, в синяках, но у него ничего не сломано, никакого преступления не совершилось и никакого предсмертного соборования не требуется, Эван попросил приготовить ванну, принести бутылку виски и корзинку бинтов.
Он от души полежал в ванне, как следует приложился к бутылке и только потом приступил к третьему делу, морщась, пока рассматривал синяки, испещрявшие тело. Было темно, обрабатывать раны в полутьме оказалось не так уж удобно, но он не собирался просить О’Клэра принести еще свечей – дворецкий мог бы опять удариться в панику. Так что Эван довольствовался тем, что имел, – зеркалом и дюжиной огоньков пламени, отбрасывавших тени на его торс, пока он осторожно ощупывал ребра.
Он не думал, что ему требуется хирург, но болело основательно, несмотря на выпитый скотч.
Безостановочно ругаясь, он старательно обматывал себя бинтами. Раздражение делало эту задачу еще более сложной. Он устал, боль не отступала, нервы натянулись, как струны – ну и денек он сегодня пережил!
Иисусе, он ее хотел. Хотел перекинуть ее через плечо и утащить за ближайший угол, где никого нет, а там дать ей возможность устроить обещанный бой.
Но когда он увидел ее, взбирающуюся вверх по стене на крышу, чтобы вернуться к господству над этим миром, который он так любил, Эван понял, что не хочет ее наедине. Он хочет ее на людях.
Он хотел быть тем единственным, кто знает ее тайны и ее истории. Хотел, чтобы она показала ему все пути, по которым они могут вместе забираться на крыши.
Его бесило, что какой-то другой мальчишка учил ее лазать. Бесило, что когда-то ему и в голову не приходило, что для выживания ей потребуется куда больше знаний, чем только о деревьях в лесу. Бесило, что ей пришлось выживать – и все из-за него.
Он хотел узнать все ее маршруты – по черепицам крыш и вокруг труб, хотел услышать все до единой истории о том, что с ней приключилось за последние двадцать лет. Хотел создавать новые маршруты. И новые истории.
И еще он хотел, чтобы мир увидел их вместе.
«Я не знаю», – сказала она, и он услышал в этом признании подтекст. И не один. Почувствовал душой. Потому что он тоже не знал. Он понимал только одно – он хочет узнать это вместе с ней. Хочет иметь будущее, а пока у них есть только прошлое.
«Ты меня предал».
Застонав, он с силой потянул длинную полосу ткани, которую обматывал вокруг ребер, пытаясь затянуть ее как можно туже и стискивая от боли зубы.
– Ты ни за что не сможешь затянуть ее достаточно туго самостоятельно.
Эван едва не уронил повязку, услышав это, дернулся, и его пронзила резкая боль. Он с силой выдохнул, глядя, как она входит в комнату и закрывает за собой дверь.
С колотящимся сердцем он просто упивался ею, испытывая облегчение, и удовольствие, и немалую гордость. Она пришла.
По собственной воле.
И его тоже.
Она была одета в свою униформу – одежду, делавшую ее императрицей. Черные брюки и кожаные сапоги выше колен.
Над брюками бледно-голубой корсет, расшитый золотой нитью. На талии новый шарф – ее оружие, – по контрасту с корсетом золотой, расшитый бледно-голубыми нитями. И поверх всего этого черное пальто идеального покроя. На другой женщине он счел бы это пальто маскировкой, скрывающей ее от любопытствующих глаз и превращающей в джентльмена. Но Грейс ни от кого не таилась. Пальто было распахнуто и демонстрировало всем ошеломительный корсет и подкладку в тон, того же голубого цвета – бледно-голубого, как зимнее небо.