Феоктист неожиданно легко согласился со сторожем. Обошел стороною брата, едва протиснувшись около печи. Вышел из тюремки в монастырский двор. Мертвой парной человечиной пахло; кой-где лужицы крови скопились, еще не сметены в бурьян послушниками; новые могильщики из чернцов копали братскую яму, вели послушание, особенно угодное Господу; колокольное петье уныло молчало и отпевать покойников стало некому. Ино до края дожились... Боже, ну как тут не заскучать от тоски и не одичать? Из общежитья донеслось бражное пенье, кто-то вскричал безобразно, а после загорготал по-звериному, распахнулась келейная дверь, выплеснули в крапиву помои... Нет, когда Феоктист был в обители хозяином, такого свинства не водилось. Конец света так-то встречают, забыв стыд. В обнимку, шатаясь, вышли на свет два бывших разиновца, помочились с приступки и стали прилюдно целоваться; что-то похабное вскричал в келье городничий Морж, и команда пушкарей-затинщиков закипела смехом. Феоктист лишь поежился, серединой Преображенской площади минуя вертеп; вот оно, человечье преображение, подумалось невольно. Из Божьего образа в рогатый, бесовский, когда похоти затмевают всяческое рассуждение, а совесть попирается бесстыдством, а Христа покрывают Иудою и поклоняются ему, яко Богу, и попов лают и собачат, и справляют нужду на паперти, ленясь сбродить в отхожее место, и вдоль градской стены уже без опаски не ступить, чтобы не расплеваться... Вот вроде бы и в своей обители, а как на чужом возу; только и едешь, уцепясь за грядку, пока не скинули в дорожную пыль. Нынче же приволокутся для увещевания кто-то из братии, только именем монастырские старцы, и начнут снова приклепывать Божьим именем да рассуждать о крепости старинных книг, и чистоте прежних нравов, что нынче унижены всяко царевой службой. И только одно в толк не возьмут, что коли встали за истинную веру, презрев смерть, так закоим было привечать разбойников и шпыней всякого разряду, отборных злодеев, кто кровью чужою не однажды умылся, как в парной банечке, и хочет от государевой расправы прикрыться монастырскими стенами. Впустили лису за порог, а она и на лавку скок, да и хозяина-то из дому вон да прочь... Да и то бедные старцы-толковщики, куда им подеваться, ежли после службы из церкви не пройти до келеицы, чтобы не нажить греха, – оплюют иль колпак с головы собьют и под ноги стопчут; ежли монастырскую-то казну едва берегут из остатних сил от упахистых, жадных рук.
Фу-фу, не удержался Феоктист, сплюнул все-таки в сторону вертепа; и в мгновение ока в оконце кельи просунулся ствол винтованного карабина, свистнула пулька, сбила с головы Феоктиста еломку. Чернец поднял скуфейку, глянул в обожженную с краев дырку на белый свет и отправился в свою камору, провожаемый глумливым смехом. Тем же вечером досадители обметали оконце кельи лайном.
За подмогой бы кинуться к братии, но монахи все по кельям сидят, они молитвою боронятся от беса внешнего, но бессильны от пришлых с каменным сердцем; вот и стараются христовенькие по возможности лишний раз из своего угла не выкуркивать, уповая лишь на Спасителя...
Сколько бы ни метался по темничке, утыкаясь в углы, выкрикивая угрозы иль уливаясь слезьми, сколько бы ни горячился в мстительном порыве, строя самые коварные спасительные замыслы, но прочные стены, глухота, затаенность каземата и самого строптивого усмирят, кинут на сиротское ложе. Вот и Любим покуражился сгоряча, пробовал и решетку на оконце расшатать; да и вынь ты ее, но в дыру-то не просунуться, тут разве годовалый ребенок пролезет. Угораздило дикому мясу на костях нарость; как бы горносталькой обернуться, чтобы в щелку ускользнуть...
Шум услыхал тюремщик, открыл в двери глазок, просипел: «Эй, служивый, чего ширишься, как просвирщица над стряпнёю? Иль вши заели?» – «Мысли заедают», – вдруг миролюбиво отозвался узник. Он скоро смекнул, что со сторожем лучше не задираться, но притянуть в свою сторону; ход из камеры был один, лишь через вахтенную, где дневал и ночевал безносый Вассиан. Случается, что и у разбойника сердце подтаивает, можно и последнего шиша дорожного умаслить ласковым словом. Ласковые-то речи и кошке приятны.
«Так разве не все повыбили?»
«Одна мыслишка уцелела: как бы деру дать. Иль отсюда не бегивали?»
«При мне не бегивали. Не слыхать что-то, – отозвался словоохотливый Вассиан. И у него ведь житье было не слаже: коротает в тюремке, как пес на вязке. – А сиживали всякие. И не тебе чета. Вот Артемий сидел, то давно было, игумен Троицкого монастыря, что жидовинам продался. И поп благовещенский Сильвестр было угодил, да тут же, где ты сейчас сидишь, и скончался... Бегать отсюда некуда, кругом вода. Так что живи мирно. И мне тады хорошо...»
«Видит Бог, убегу. Меня вязки не держат. У меня и середний брат Минейко экий же был... Я на воле родился, на воле и загнусь где ли».